Альберт Пиньоль – Горе побежденному (страница 47)
Я стал видеть людей, проходивших сквозь стены и снова растворявшихся в них, потому что они были только призраками прошлого. Мне явился Казанова в своем длинном алом одеянии, а потом Бальестер, страшно разозленный, ругал на чем свет стоит всех красных подстилок мира. Я видел Бардоненша, самого лучшего фехтовальщика в мире, который шептал:
Пересекая узкое пространство между двумя стенами, они говорили сами с собой. А вот воришка Анфан ничего не говорил, он только пищал жалобно, как маленький котенок, потому что, как все призраки, не мог воровать. Они меня не замечали, ибо я не принадлежал ни к миру живых, ни к миру ушедших. На самом деле настоящим призраком был я сам.
Бред сменился приступами ярости. Я ругал моих стражников последними словами и швырял в них пригоршни вшей. Они отвечали мне ударами прикладов, но даже на дне самого темного подземелья человек находит способ шантажировать врага. «Убейте меня, – говорил я им, – и Вербом расправится с вами». Потом они даже бить меня перестали, что меня огорчило. Говорят, мы существуем, пока в этом мире есть человек, который нас любит, и я пришел к заключению, что верно и такое утверждение: мы существуем, пока в этом мире есть человек, который нас ненавидит. А обо мне забыли даже мои мучители. За одной ночью следовала другая, и так до бесконечности. Да, правила бурбонских тюрем совсем просты.
Я потерял дар речи. Странное явление. Если человек не разговаривает, его органы остаются исправными, но его мозг теряет способность ими управлять. И однажды, то ли ночью, то ли днем, я сдался.
«Это конец», – сказал я себе. Мое тело уподобилось осажденной крепости, чьи стены уже разрушились в разных местах, и смерти ничего не стоило справиться с последними ее защитниками. Я смирился по одной причине: раз мстительный Вербом хотел, чтобы я не умер, а вечно страдал, возможно, своей смертью я брошу ему последний вызов. И знаете, что особенного в конце жизни? Оказывается, ничего особенного в нем нет. Ты умираешь, и все. Тоже очень просто.
Я уже полностью отрешился от жизни, когда вдруг услышал какой-то голос. Это был не один из моих стражников и не кто-то из посещавших меня призраков. Какой-то мужчина разговаривал за стеной. Человеческий голос! Кого-то заперли в одной из соседних камер, которые обычно по приказу Вербома оставались пустыми, чтобы лишить меня любого контакта с миром. Наверное, какого-то узника перевозили в другую тюрьму.
К несчастью, я так обессилел, что не мог издать ни одного звука. Мой сосед разговаривал сам с собой, очевидно, чтобы не поддаться грустным мыслям. Он командовал войсками, словно перед ним строилась армия, давал советы каким-то родственникам; осуждал кого-то за недостойное поведение и делил наследство. Потом он диктовал самому себе свои воспоминания. Этот тон человека, идущего навстречу неизбежному так, словно в его действиях нет ничего необычного; этот голос, который никогда не дрожит, всегда мощный и непреклонный, эти слова, грохочущие, как камнепад. Это был Вильяроэль.
Когда я узнал его, силы ко мне вернулись, и я смог доползти до двери и постучать в нее кулаком.
Голос замолчал, его обладатель прислушался. Хотя установившееся молчание длилось совсем недолго, оно выводило меня из себя. Вероятно, он понял, что его собеседник не может говорить, и наконец произнес:
– Один удар означает «да», а два – «нет». Я предполагаю, что ты оказался здесь, потому что сражался за короля Карлоса.
Два удара. Нет, мы сражались не за какого-то короля, мы отстаивали свои жизни, свои дома и своих родных. Мы боролись за наши Конституции и за наши Свободы. Он все понял и тихонько рассмеялся, и этот смех пролил бальзам на мою душу. Вильяроэль помедлил немного, а потом задал следующий вопрос:
– Пехота?
Два удара.
– Конница?
Два удара.
– Артиллерия?
Два удара. Я был инженером.
– Ты был в Барселоне?
Один удар.
– Под моим командованием?
Четыре лихорадочных удара.
– Я по-прежнему твой командир, – сказал он, повысив голос, как в былые времена. – Твое дело – подчиняться. И я приказываю тебе жить.
Доказательством того, что жизнь еще не покинула Суви-молодца, были его слезы. Он, вероятно, услышал мои всхлипывания и добавил:
– Не отчаивайся, сынок. Некоторые события невозможно описать словами, но те, кто их пережил, способны перенести все.
Приказ Вильяроэля был настоящим приказом, даже для такого безалаберного инженера, как Суви-Длинноног. Я решил ему подчиниться, свернулся в клубок и замер.
Я перенесся в сферический зал Базоша[26]. Даже бурбонские тюрьмы не могли разрушить этих белых стен. Я, словно сквозь туман, вспоминаю, как мои пальцы, которые действовали сами по себе, убивали тараканов и засовывали их мне в рот. Можно сказать, что я впал в спячку. Но однажды белая дверь открылась, и на фоне ослепительного света появились две темные фигуры.
Сначала я ничего не понял. Это были французы: два посланца, которые в моем присутствии закрыли себе рты и носы надушенными одеколоном платками. На их лицах было написано отвращение, когда они начали спорить со стражниками, а потом заплатили крупную сумму за это истощенное существо, чуть прикрытое старым мешком, босое и обросшее волосами, чьи длинные кривые ногти напоминали клюв удода.
Меня вытащили из тюрьмы и посадили в закрытую карету. На протяжении всего путешествия мои спутники не отрывали надушенные платки от своих носов, потому что мое тело отвратительно воняло. Они избегали моих сумасшедших взглядов и даже между собой не разговаривали. Я выпил немного воды и чуть-чуть поел, заглатывая куски, словно жадная гиена, но при этом пребывал в полном недоумении. Если они хотели меня убить, зачем надо было ехать так далеко? А если, напротив, по какой-то необъяснимой причине собирались спасти меня, почему не переодевали и не кормили как следует?
Я все понял, когда мы добрались до места назначения на юго-востоке Франции. Это были посланцы Джимми, получившие приказ доставить меня в том самом виде, в котором они меня найдут. Это было в духе Бервика. Он хотел, чтобы я явился в его дворец и подошел к столу, накрытому серебряными приборами и блюдами с обильной и ароматной пищей, как обнищавший политик. Тогда контраст будет столь разительным, что я сдамся на его волю. Меня усадили за стол как раз напротив него.
– Что это такое? – разъярился он. – Я послал вас за заключенным, а вы привезли мне жертву кораблекрушения.
Он не узнал меня. За два года заключения я ни разу не мылся и не стриг волос. Грязные и спутанные лохмы спускались по моим плечам, а лицо казалось воплощением идеала жуткой асимметрии: одна половина была испещрена следами от картечи, а со второй на грудь спускалась черная борода с полметра длиной. Мои тощие руки и ноги были покрыты язвами, а локтевые и коленные суставы выпирали на руках и ногах, словно ростки на картошке. И никакой иной одежды, кроме рваного и дырявого позорного мешка, который оставлял на виду мое срамное место.
Джимми поднялся на ноги и стал ругать своих людей, которые утверждали, что никаких сомнений относительно моей личности нет. Он им не поверил, думая, что либо обманули их, либо они хотят обмануть его. Во время перепалки обо мне на время забыли, и я прервал их спор, с трудом промычав:
– Это я.
Все смолкли. Джимми посмотрел на меня повнимательнее, подойдя поближе.
–
То, что Джимми меня обнял, очень много говорит о его поистине королевском великодушии. Он сделал это, несмотря на мой ужасный вид, несмотря на то, что мою вонючую фигуру не приняли бы даже в пещере для прокаженных.
После объятия он положил руки мне на плечи и посмотрел на меня, не отводя взгляда от изуродованной половины моего лица. Он приготовил роскошную сцену, чтобы унизить меня, покорить и вознестись надо мной. Но к его столу доставили такое жалкое существо, что даже он, маршал, одетый в железные доспехи, заплакал.
– О боже, – снова простонал он, – кто тебя так покалечил?
– Ты.
Когда меня мыли, воду пришлось сменить пять раз. Все служанки отказались стричь мне ногти, и сделать это согласилась только одна женщина, слывшая в окрестной деревне ведьмой, и только за большие деньги. Когда меня постригли, моими волосами набили полмешка. На то, чтобы полностью поправиться, у меня ушел целый месяц.
Пока я набирался сил, я не выходил из дворца Джимми, потому что ноги меня не держали. Я постепенно заново научился ходить, шагая кругами по красивому саду внутри дворца, словно осел, который крутит мельничное колесо. В центре этого сада стояло лимонное дерево, которое мне особенно запомнилось, – наверное, потому, что означало для меня возврат к солнечному свету и к жизни. Порой у меня еще кружилась голова, и мне приходилось цепляться за его ствол, который оно подставляло мне, точно услужливый друг. Бурбонские тюрьмы странным образом влияют на нас: например, учат любить лимонное дерево.
Однако наконец я поправился. Иначе и быть не могло. Потому я и дожил до девяносто восьми лет, что