реклама
Бургер менюБургер меню

Алан Черчесов – Реквием по живущему. Роман (страница 11)

18

А потом ковылял дальше, и, говорил отец, пьянее человека я в жизни не видал. Был он пьян весь, пьян насквозь, пьян до изнеможения, пьян от обиды, что так и не сумел упиться до бесчувствия.

А наутро, еще не протрезвев, он вышел со двора и в горы направился, и глядели наши, как, поминутно останавливаясь, приникает он жадным ртом к бурдюку, как все сильней заплетаются ноги, и хмуро ждали, когда он рухнет в пыль, подкошенный испитой аракой. И ждать им пришлось порядочно, хотя и не слишком. И видели они, как одолевал он улицу, мост, первый из подъемов и несколько пядей тропы, как вскидывал руки, расплескивая араку, как устало валился набок, не выпуская из пальцев бурдюк, как замер у обрыва и больше уж не двигался. А потом старшие велели его принести, и мы пошли, и вернули его пустым по-прежнему стенам, уложив на грубые циновки в хадзаре.

Только на следующий день он опять туда пошел, все так же, с бурдюком, да вот прикладывался к нему гораздо реже. И, говорил отец, ни для кого секретом не было, зачем он туда лезет. Однако истинной причины тогда еще не знали, и первым узнать суждено было мне, твоему отцу, только позже. А тогда, конечно, никто себя не спрашивал, зачем он это делает, и уже перестали спрашивать, зачем это делала она. Вот в чем была ошибка! И потому лишь глядели да гадали: сможет или нет? И видели, как туго идет дело, как тяжело одолевает он тропу, как выбирается к скалам, как надолго теряется там из виду и появляется вновь, как перекидывает на спину бурдюк и принимается ползти по каменной гряде, как жарится над ним желтое солнце, и смотреть на то, как он ползет, оказывается задачей не из легких, потому что иногда нам вовсе не понять, ползет он или нет, ибо быстрее него ползет даже солнце, сдвигаясь по небу к вершине. Только – ползет он или нет, а – до утеса остается все меньше. И вот он уже проползает то самое место, и у многих из нас бежит по пальцам дрожь, и мы оглядываемся невольно, но вспоминаем с облегчением: Сослан сегодня из дому не выходил, – а потом снова напряженно следим и, быть может, впервые в жизни желаем победы тому, кто, вообще-то, и не умел никогда проигрывать, кому на все про все хватает двух попыток, и эта вот – вторая.

А когда он все ж таки побеждает и поднимается во весь рост на утесе, кое у кого блестят от влаги глаза, и это видно даже при закате, который покорил он только что, прочно впечатав в него свою тень. И лишь теперь мы вспоминаем, что голодны, что проторчали здесь целый день напролет, и чувствуем, как затекли у нас шеи. Но напоследок, прежде чем расстаться, видим в закатном огне, как четко скроенный силуэт, слегка отвернув голову, что-то к ней приставляет и держит перед собой на вытянутой руке. Видим, как потом осторожно садится, свесив ноги с утеса, и некоторое время сидит без движения, а после опять припадает к бурдюку, и сил глядеть на то, как спаивает он неистребимое свое одиночество, больше нет, потому что все уже просто устали – целый день следить за тем, как доказывало оно себе собственное бессмертие…

Но тогда, повторял отец, мы еще не ведали, причем тут утес. И только спустя восемь месяцев узнал про то я, и к тому времени могли бы и другие догадаться – все, кроме Сослана, ибо тот тогда уже почти ослеп. И глаза его, увидевшие такое, чего не приведи Господь увидеть даже врагу, впустили в себя болезнь и покрылись белым туманом. И, говорил отец, туман густел в них толстыми бельмами, застя солнечный свет и безжалостное время, запирая его, Сослана, в вечном холоде зрячей памяти. Так что он был единственный, кто до конца осознать не мог. И было это к лучшему…

А по весне, говорил отец, как распутица кончилась, дед твой снова придумал, как разбогатеть. Только теперь, конечно, он и не собирался тягаться с Одиноким. Кое-что другое на ум ему пришло.

Раз как-то подозвал меня и говорит:

– Сходи к Урузмагу в кузницу. Просто стой там и смотри, а после придешь и скажешь, что интересного увидел.

И, конечно, сперва не понял я, зачем ему понадобилось на Урузмагову кузницу моими глазами смотреть, только ведь и спрашивать не положено.

Ладно, сходил, постоял с другими, поглядел, как Урузмаг Маирбеку лемех чинит, как ножницы правит, запомнил, как по стенам железные крючья висят, подковы да очажные щипцы. На всякий случай сосчитал, сколько народу праздно стоит и глазеет, как в хадзар вернулся – пересказал подробно все, а дед твой слушал и довольно головой кивал. А потом прищурился и спросил:

– Только и всего? Маловато. Иди еще смотри.

И я пошел, и на этот раз задержался подоле, и сосчитал уже не только людей, не только крючья и подковы, но даже штыри, на которых они висели, и штырей оказалось ровно столько, сколько крючьев и подков, да только это было с самого начала ясно. А как вернулся, дед твой уже посмеивался, слушая, чтó я ему рассказываю, и ласково колени свои поглаживал. А потом лукаво так спрашивает:

– Неужто все? Неужто ничего интересного? Иди проверь, да будь внимательней!

Так что теперь, сам понимаешь, терпенье мое лопнуло, а от обиды в суставах заныло, и в мозгу моем пронеслось: старик свою хитрость тешит. Ну хорошо, пусть его, только и я ведь могу часок-другой потешиться, а для того его хитрости на нас двоих с лихвой хватит. Так что вышел я со двора вроде бы совсем послушный, но вот двинулся немного не туда. И, видит Бог, сидя на бережку и камушками играя, тешился от всего сердца, представляя себе, как тешится в доме твой дед, а после вздремнул чуток, давая ему время всласть натешиться, ну а потом, дождавшись вечера, подождал еще малость, покуда он тешиться не устанет, и еще немного, чтобы отбить у него охоту тешиться за чужой счет. Ну а когда и сам притомился тешиться, поднялся и отправился к натешившемуся до злобы старику. И он сердито бросил мне:

– Ну? Насмотрелся?

И я ответил, что вдоволь. А он спросил про интересное и я пожал плечами:

– Будто бы ничего, а завораживает. Чем чаще смотришь, тем интереснее. Особенно в последний раз. Глаз не мог оторвать.

А он смотрел на меня так пристально, словно заподозрил что-то. И было мне глядеть на это одно удовольствие. И он сказал:

– Дурак.

А я даже взгляда не отвел, так было приятно смотреть. И он сказал:

– Видно, чем интереснее тебе делается, тем охотней твои мозги засыпают.

И я пожал плечами. И он сказал:

– Уходил ты умнее, чем вернулся. Не знаю, стоит ли тебя теперь дальше пастбища посылать. Сомневаюсь что-то.

И тут я понял, что черед мой снова перебит и что у старика всегда есть про запас, чему потешиться. Так что пришлось мне крепко подумать и сказать:

– Это, пожалуй, от жара. Жар в голову ударяет. Потому как постоял я вот тут немного, поостыл, а уж и вспомнить не могу, что меня там заворожило. Кузня как кузня. Ничего особенного.

А он будто и внимания на слова мои не обратил, откинулся спиной назад, к стене прислонился и веки опустил. И я сказал:

– В дороге оно, конечно, занятней. И воздух здоровый. Никакого тебе жара, чтоб мозги плавил. Дорогу с кузней и сравнить нельзя.

А дед твой тихо так, одними губами:

– Тебе и не придется. Брата своего позови.

– Зачем же брата, – говорю, – я и сам могу. Да и проветриться мне после кузни не мешает.

И теперь пришлось с полчаса сторожить, пока хитрость его глаза не откроет и не спросит:

– Выходит, ошибся? Выходит, мало там интересного?

И, конечно, я кивнул и поспешно ответил:

– Так получается. По правде если, так от скуки завыть можно.

А дед твой весело крякнул и сказал:

– Долго же ты остываешь.

И я подумал про себя: небось, срок не я устанавливаю. Кабы я устанавливал, уже б давно в пути был.

А с рассветом приказал он мне в повозку коня запрячь и ехать в крепость, а в крепости отыскать скобяную лавку, и найти в ней хозяина, и пригласить хозяина к нам в дом, а когда откажется, просить разрешения пригласить его помощника, и вместе с помощником загрузить в повозку всякой утвари сколько влезет, и сказать хозяину, что цена пусть будет любая, только каждая копейка с десяти полученных – наша, так же как и каждый десятый рубль, и что пусть помощник живет в нашем доме сколько понадобится и ни о чем не беспокоится, кроме как без задержки отсчитать с каждого рубля по гривеннику и тут же, дабы ненароком не забыть, отдать кому следует, и даже не беспокоится, когда разойдется товар, а только напишет бумажку хозяину и отправит в крепость меня или брата, и что, коли придет нужда, торговать можно и в другом месте, повозка наша вполне для того сгодится, а аулов в горах – все равно что домов в крепости, и в каждом ауле хадзаров не меньше, чем пальцев на руках, а в хадзаре в любом всегда найдется, что за покупку отдать, значит, найдется и десятая часть, выходит, что обоим выгода, и даже тем, что в ауле…

И, говорил отец, пока я в крепость ехал, все прикидывал так и эдак, но изъяна все ж таки не нашел в его задумке. Вроде дело и впрямь для всех сторон беспроигрышным выходило, как если бы, скажем, я тогда, у реки, камушками играя, тешился ровно столько, сколько в охотку было тешиться старику в хадзаре, ни мгновеньем дольше, а обоюдная хитрость наша, не взбаламученная злорадством, тихая наша, сладкая хитрость удобрила бы вкусный этот ломоть надвое разрезанного времени тонкой приправой. Как если бы видел все это кто третий, кто только и смог бы насладиться зрелищем в полной мере, кто получил бы удовольствия поболе нашего, при этом вовсе никого и не обжулив. А потому думал я, кто больше видит – больше и выигрывает. Яснее ясного. И дорога слишком короткой оказалась, чтоб усомниться в том.