Алан Черчесов – Реквием по живущему. Роман (страница 10)
И, говорил отец, томленье уходило, поспешно уступая место вялой дреме смирения, так ведь всегда бывает, когда уж больше невмоготу… Ну вот представь, говорил отец, представь себе, к примеру, что конь наш вбок ходить начал, а как положено – вмиг взял и разучился… Представь, что хлещешь ты его нагайкой, пятками колотишь, а он все по-своему скачет, хоть знаешь ты, что не бывает так… Не может быть такого, боком чтоб конь скакал, а спросишь у кого, так подтвердит – не может. Только ведь он, шайтан, считаться с тем не хочет, что не бывает оно так, нельзя ему боком… Представь, что смотришь ты на чудо это, видишь его своими трезвыми глазами, а все одно – не веришь. Кто ж в чепуху такую верить станет! То-то и оно… Да вот только делать тебе что?.. Ну, поборешься с ним, покуда из сил не выбьешься да плетку в лохмотья не изорвешь, а после – что?.. Вот и сдается мне, что как-нибудь свеженьким днем плюнешь ты на крепкое свое неверие да полезешь в сарай новое седло мастерить, чтоб с коня не валиться. А как смастеришь да пообвыкнешься боком скакать, охота тебе будет вспоминать, что не бывает так? И пусть, конечно, ты еще не веришь, пусть не поверишь никогда, только не хватит тебе причины, чтобы коня бросать. Не хватит причины, чтоб не смириться – да так, что коли шагом его пустишь, тебя еще он ловко укачает, так ловко, что рот в зевке едва не порвешь. И пусть вокруг все кони ходят, как оно нужно, лишь твой один такой, – зевнешь, и мысль тебе придет, что вот, мол, и рукú ведь две, и левая, хоть ты отрежь ее и к туловищу прислони, правой никогда не станет. И даже не поймешь ты еще, причем здесь эта мысль, а – успокоишься. Не растревожишься, по крайней мере, к коню привыкшим неверием. Тáк вот. Не верь себе, сколько хочешь, и скачи себе, куда хочешь. Привычка сильнее чуда. Привычка любое чудо приручит. Вопрос лишь во времени. Так говорил отец.
И в самом деле, я прекрасно помню, как уходил он, Одинокий, чтобы помочь нам много лет спустя обуздать это его чудо, спрятанное надолго за пазуху общей памяти и отстаивающееся в ней, как в темноте волшебное вино. И даже сейчас его пить рановато. Может, и не рискну я. Может, и вам опасно рисковать, хоть вы моложе, да только это всякий за себя сам решает. Неволить тут нельзя: мигом в голову ударит.
А потому расскажу не спеша, подробно, по порядку.
К тому лету ему уж шестнадцать стукнуло или около того. Хорош собой он не был, так что заранее беду и не почувствовали. Да и кому могло на ум прийти, что чья-то дочь для сердца своего такую тропку сыщет? Кому на ум могло прийти, что ненависти их не хватит даже на то, чтобы ее наследовали – столь же непреложно, как и саму их кровь?.. И разве мог помыслить Сослан, что так его обманет им же сотворенная плоть!..
Не приведи Господь, говорил отец, не приведи Господь повториться такому ужасу. Они все видели с ныхаса. Они сидели там и слушали, как травит байки Сослан. Но Одинокого там не было, иначе бы ему не уцелеть, ведь он бы не смолчал, конечно. Он бы сразу рассказал. Только Одинокого там не было. Сослан же байки травил и первый сам смеялся. Они давно не помнили его таким веселым. И дед твой, говорил отец, сказал еще:
– Видно, кувд4 для тебя покамест не кончился. Видно, ты его в одиночку продолжил.
И Сослан еще ответил:
– После такого зиу5 можно весь год кувд вспоминать. Я просто вспоминаю.
А дед твой сказал (у него зубы болели, так что настроение было паршивое):
– Как бы и нам так вспомнить, чтоб от веселья пьяными казаться? Научи.
А Сослан, недолго думая, ответил:
– Дело нехитрое. Надо только прежде вспомнить, как на зиу трудился.
И все, говорил отец, рассмеялись, потому как дед твой на зиу Сослановом не был, зубами мучился, только нас, сыновей, послал. К тому дню как раз неделя пробежала с тех пор, как всем аулом Сослану и пристройку, и полхадзара заново справили. До того времянками перебивался. Ну, а на кувд, понятно, дед явился – и про зубы свои позабыл.
И вот теперь, говорил отец, греясь на солнышке, каждый из них благодушно посмеивался, ожидая, когда вернутся младшие с сенокоса. И когда они услышали крики и увидели бегущих к ныхасу женщин, к беде они были так же не готовы, как к внезапному снегу. Женщины голосили что есть мочи и бестолково махали руками, спотыкаясь и упрямо задирая головы к небу (так что дед твой потом настойчиво повторял, что сперва подумал: коршун). И тогда старики проследили глазами за жутким их отчаянием и увидели пятно, ползущее по скалам к утесу, и признали в том пятне сначала женщину, потом девушку, а после пятно превратилось в девчонку, и тут же дико вскричал кто-то рядом, и сразу, не отрывая глаз от скалы, сил не имея оглянуться, сообразили, что то Сослан был, и все вдруг смолкло на мгновенье, утонуло, застопорилось, увязло в дыхании, а потом вместо крика услышали они сдавленное в его груди мычание, и было это страшнее, чем самый страшный вопль. А пятно на скале робко поползло ввысь, а толкавшиеся на дороге женщины, внимания не обращая на испуганно хнычущих детей, заголосили вновь, визгом разрывая Сосланово мычание. И видели они, как пятно дрогнуло и стало разом похоже на каплю, а после капля потекла вниз и зацепилась за выступ скалы, а после снова пришла тишина и быстро густела в ушах, пока капля боролась с зияющей под ней пустотой, а после капля сорвалась и стала падать, а когда разбилась о камни у реки, из глоток их вырвался стон…
Не приведи Господь, говорил отец. Я видел, как она там лежала. Когда ее поднимали, видно было, до чего она сделалась мягкая. Целой косточки не осталось. Твой дед говорил, что красивее девочки и во всем ущелье не нашлось бы. Все так говорили.
Одинокого до самых похорон не было, и все эти дни никто о нем и не вспомнил. И только когда ее уже на улицу отпевать вынесли, наши заметили его на дороге. В руках он что-то нес, а как ближе подошел, мы разглядели свернутую трубой холстину и то, что из нее торчало: две оструганные палки. И помню я еще, говорил отец, что концы их были землей испачканы. И когда он подходил, шаг его делался мельче, а на лице узелками морщин заплеталась тревога. А как сквозь плач ее имя расслышал, зашатался и рот распахнул, беспомощно воздух глотая. А после, так и не дойдя до нас, отвернулся и боком встал, и все головой мотал, будто не веря, все мотал головой и шатался. А мы уж только на него глядели, как он шатается и головой мотает. Ну а потом он и вовсе к нам спиной повернулся, на корточки присел и расстелил перед собой холстину. Только нам еще, говорил отец, было не разглядеть, и мы лишь видели, как, чуть привстав, ступней он ее прижал и начал палки срывать. А после, выпрямившись, все вертел ими перед грудью, словно не зная, куда их приткнуть, в конце концов так и не приткнул никуда, а просто в сторону отшвырнул и понес холстину в толпу, а толпа послушно расступалась, и глядел он поверх наших голов (или сквозь нас, сейчас я не помню). И, говорил отец, мы слышали его шаги, только их и слышали, выходит, даже причитания смолкли, хоть тогда никто того и не заметил. А как к телу подошел, отыскал глазами Сослана, кивнул ему и попросил:
– Хочу вместе с ней чтоб положили, – и тут только полностью холстину развернул, и наконец-то мы увидели, и было это так красиво, что мешало поймать какую-то важную мысль, и мы смотрели, став на цыпочки, и отгоняли эту мысль, и уж не знаю сколько времени смотрели бы так, запрещая себе о чем-либо думать, только он снова ее опустил и, перевернув, укрыл ею мертвое тело, оставив тем, что ближе, лицезреть изнанку. И тогда мы снова перевели взгляд на него и увидели, как стынут в горе его глаза и никак не могут оттуда выбраться, будто запутавшись в ее волосах, как внезапно дергает он головой и как стремительно вырывается из толпы, расталкивая нас руками. А как исчез он, несмело занялся, проснувшись, отпевальный плач, так что теперь мы могли и подумать. И рядом со мной стоял внук Агуза и сказал мне:
– Прямо как в жизни.
И я кивнул и ответил:
– Только лучше. А вода как живая.
И тот сказал:
– Выходит, к водопаду ходил. А бородатые палочки у него из мешочка торчали, я видел.
И я сказал:
– Теперь-то яснее ясного, на что они ему. Теперь-то ясно, чтó он в крепость возил.
И внук Агуза сказал:
– За такую красоту можно много чего купить. Скоро у него табун будет.
И я сказал:
– Нет. Не будет. Ему не нужен табун.
А тот спросил:
– Тогда что ему нужно?
И тут уж мы долго молчали.
А к вечеру, когда закончились поминки, на которых он, Одинокий, так и не появился, мы вдруг опять увидели его, вдрызг пьяного, слоняющегося из конца в конец по улице и играющего перед собой кинжалом. И, говорил отец, никто из нас бы не сказал «идет», никто бы не сказал и «движется», потому что было это слишком уж неточно. Он блуждал, будто потерявшись на единственной улочке единственной земли, что помнила его с рожденья и была единственной, способной перетерпеть замешанное на ней единство (дом, амбар, надел, загадка, конь) его одиночества. Он блуждал, но иногда останавливался и озирался по сторонам, ища, кого б задеть, но, никого не обнаружив на пустынной дороге, горько сплевывал, грозил в сумерки пальцем и кричал:
– Вы ничего не знаете!.. Сидите в норах и не знаете ни-че-го!.. Потому и прячетесь, что узнать боитесь!..