Ал Алтаев – Повести (страница 79)
И вот это ощущение счастья, которым дышало все ее существо, и любовь к деревне привлекли к ней Сергея со дня их знакомства. Из всех барышень светского круга она одна выделялась простотою и искренностью. Никто так звонко не смеялся. Ни у кого не было в глазах такого ясного света. Казалось, солнце пронизало ее всю и светилось в ее глазах, в улыбке, играло в каждом завитке ее пушистых волос.
Еще осенью, в первый раз танцуя с Сергеем у Толстых, она вдруг фыркнула:
— Посмотрите, Ксюша, горничная, в дверях. Глядит сюда, а ноги у нее так сами и ходят. Так бы и прошлась по зале. В деревне я всех девушек учила французским танцам… А вы знаете деревню?
Еще бы ему не знать деревню!..
В коротких словах он рассказал ей, что родился и вырос там.
— Ну? — обрадовалась Машенька. — Значит, и в ночное ездили? Да? Как я завидовала мальчикам! Без седла мчатся как сумасшедшие, а потом сидят у костра и пекут картошку. Этого я не могла себе позволить! У меня маменька очень строгая… А сенокос! Такая прелесть! Запах какой! А в саду в это время липа цветет… Коров любите?
— Люблю, но лошадей — больше.
— Grand rond! [98] — кричал в это время дирижер.
Машенька засмеялась:
— Вот вы и напутали! Задумались о деревне и спутали па… А телята? — продолжала она. — Какие у них мягкие-мягкие мордочки, ресницы дли-инные, и глаза точно в душу заглядывают. Правда?
— Правда.
Она заражала его своей неиссякаемой радостью. Так они нашли общий язык.
Потом Сергей, в свою очередь, увлек ее рассказами об Академии, о своих мечтах художника, о сомнениях во время уроков, о начатой им большой картине "Геркулес и Омфала"1, показал несколько рисунков. И удивился природному вкусу, верному, бесхитростному суждению молоденькой девушки.
Несколько раз Машенька ему позировала. И всегда она была для него какая-то новая, привлекавшая особенным, ей одной свойственным внутренним светом. Подвижное лицо ее менялось от освещения, от темы разговора, от предыдущих занятий. Но яркий внутренний свет оставался прежним, неизменным, таким несвойственным в обычных гостиных Петербурга.
Так они полюбили друг друга. А радушие и простота небогатого дома Толстых помогли их сближению. Им обоим все здесь нравилось: и сам красивый веселый Федор Петрович, которого они частенько заставали в старом, поношенном халате над работой медалей Отечественной войны из воска. Нравилась и жена его, грациозная, с тонким профилем и античной фигурой, служившая мужу постоянной натурой, помогавшая формовать барельефы из гипса и сама обшивавшая всю семью.
Вот и сегодня неприхотливое, простое общество, без намека на светское жеманство, поголовно увлечено танцами. Вон "тетя Надя", маленькая, смуглая, хорошенькая, но уже увядающая, в самодельном наряде, в паре с братом Константином, ширококостным крепышом в мундире отставного военного[99]. И ученик Федора Петровича — смешной, добродушный немец, тоже медальер, Торстенсен, повторявший со смущенной улыбкой своей даме: "Ошеровательно!.. Ошеровательно!.." Вот и другой ученик Толстого — датчанин Кнусен. Он остался без пары и сосредоточенно копошится в уголке над ящиком с разными колесиками и пружинками, подготовляя все для любимой забавы хозяина — фокусов.
— Дядя Федя будет, наверное, делать мудреные "тур-де-форсы", — шепчет Машенька Сергею, — он такой мастер на них. А вам нравятся фокусы?
— Очень.
Сергей счастлив, как мальчик, и не находит слов. Да и нужны ли слова?
— Grande chainel[100] — командует дирижер.
Танцующие берутся за руки и несутся в галопе к дверям.
Это очень весело. Они проскакивают через комнаты, убранные в греческом вкусе, с мебелью, сделанной простым охтенским столяром по рисунку Федора Петровича и обтянутой самой хозяйкой холстом с вышитым греческим узором. Вихрем пролетают через спальню, освещенную мраморной лампадой на высокой греческой подставке. Потом врываются в девичью и даже в нянину комнату. Старая Ефремовна, не выпуская из рук спиц, бормочет полусердито, полусмеясь:
— Угомона на вас нет! Дите в детской разбудите!
— Устала, — говорит, запыхавшись, Машенька. — Пойдемте, Сережа, к дяде. Он сегодня не танцевал, — наверное, у него почетный гость, вот он и при параде.
"При параде" — значит, сидит в кабинете, которому обыкновенно предпочитает столовую или спальню. Там и лепит из воска на кончике стола.
Дверь кабинета открыта, и Сергей говорит:
— Сегодня граф действительно при параде. Новая куртка!
Громадная комната, круглая, со стеклянным потолком и той же обстановкой в греческом стиле. Пламя нескольких свечей озаряет стройную фигуру Толстого в черной бархатной куртке. Светлые волнистые волосы падают на лоб и шею.
— Иди сюда, баловница, — увидел он Машеньку, — чего заглядываешь? Сережа, и вы здесь? Идите оба сюда.
Машенька бросается к нему на шею:
— Какой ты красивый, дядечка! Совсем Рафаэль! Недостает только берета. А где же твой старый халат?.. Сережа, знаете, дядя ни за что не снимал своего "дружка" — любимого, рваного уже халата. Ну, тетенька раз и подшутила: вместо заплаты пришила железную заслонку от печки. Вот смеху-то было.
Она расхохоталась. В ответ послышался густой, сочный бас:
— Ты чего же не здороваешься, насмешница?
Машенька вспыхнула и присела в реверансе:
— Иван Андреевич, не осудите, что я так вбежала… А это Сережа, вы ведь его знаете.
Сергей поздоровался.
Расставив широко ноги, грузно сидел в кресле баснописец Крылов, несколько небрежно одетый, с копной кудрявых спутанных волос. Он показывал скелет какой-то необыкновенной рыбы из коллекции хозяина и говорил:
— И придумал же творец этакое чудище!
— А вы напишите про него басню, — вырвалось у Сергея.
Крылов тряхнул головою:
— Тоже выдумал, батюшка, — басню! Это тебе не лисица и журавль. Ты погляди-ка хорошенько на нее, кто ж ее "душу" постигнуть может?
— Вы, Иван Андреевич, наш мудрец! Вы любую душу постигаете, — заметил многозначительно Толстой.
Крылов откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза, и полные плечи его заколыхались от смеха:
— Я, батенька мой, человеческих душ остерегаюсь. Боюсь, обидятся на старика. Я все больше про зверушек. Те басен читать не станут.
— А если бы умели — вот крик да вой подняли бы! Уж очень они у вас нравами на людей смахивают.
— Что вы! Что вы, батюшка, какой поклеп на незлобивого шутника возводите!..
— Знаем, знаем мы такую-то незлобивость! — смеялся Толстой. — За нее сколько уже раз цензоры прикрывали ваши издания и типографии опечатывали.
Машенька шепнула Сергею:
— Иван Андреевич только вид принимает, что ему лишь бы подремать да вкусно покушать. А на самом деле… Дядя рассказывал… Он такой умный. Все видит, все понимает…
У бильярда, на середине комнаты, кончили стучать шарами. Федор Николаевич Глинка, маленький, худенький, черненький — "совсем блошка", говорила про него смешливая Машенька, — не дал, видно, спуска своему партнеру — стихотворцу еще екатерининских времен. Федор Николаевич считал себя большим поэтом и любил всех поучать. А старик Тимофей Патрикеевич всю жизнь мастерил вирши "на случай": восшествия на престол, именин высоких особ или получения ордена… За это ему платили кто "красненькую", кто "синенькую" — рублей десять или пять, а то и "трояк", смотря по достатку, и приглашали пообедать, поужинать. Зато истинное утешение он доставлял главным образом непритязательным вдовам своими надгробными эпитафиями и очень гордился этим.
Глинка снисходительно спрашивал:
— Что же ты пишешь теперь, дружок?
— Трагедию, — тоже не без чувства собственного достоинства ответил Патрикеевич, — александрийскими стихами[101]. Ибо стихи такого рода следует писать только во весь александрийский лист[102].
Кругом улыбнулись такому своеобразному определению формы стихосложения.
— А сколько действий в твоей трагедии? — продолжал расспросы Глинка.
— Семь действий с… одной осьмушкой.
Машенька едва удержалась, чтобы не фыркнуть.
Крылов спокойно посмотрел на обоих из своего уголка и бросил вполголоса Толстому:
— Вот она, житейская истина. Один в благополучии, а другой, почитай что, в нищете. И оба равно плохие поэты.
— Да-с, — с гордостью проговорил Тимофей Патрикеевич, — началом сей трагедии я самим великим Державиным был отмечен в оное время.
— Ох-ох-ох! — вздохнул на весь кабинет Крылов. — И каждой-то зверушке найдется на земле место…
Он закрыл глаза и точно погрузился в привычную полудрему.
— Идите, идите поближе, солнышко наше! — напыщенно приветствовал Глинка Машеньку. — И с молодым представителем искусства вместе. Принесите мне счастье вновь побить Патрикеевича на зеленом поле бильярда.
Почти к самому ужину подъехали новые гости: красивый, стройный драгунский юнкер Александр Бестужев[103] и чета, видимо, молодоженов. Сергей не был с ними еще знаком и поэтому разглядывал их с особым интересом.
Молодая женщина была немного бледна, худощава, но ее украшали большие выразительные глаза. Она поминутно смотрела на своего мужа.