Ал Алтаев – Повести (страница 118)
Десятилетний Саша, ничем не напоминавший прежнего упитанного карапуза, в мятой, засаленной рубашке и валенках, побежал исполнять приказание.
Около Елагина остался другой ребенок, лет трех, тоже в валенках, на редкость красивый и похожий на Алексея Петровича. Уцепившись за чекмень отца, он таращил на гостя черные внимательные глаза.
— Вот рекомендую: второй сын — Вася. Дай ручку, Васенька. Да погоди, утру слезы. Дурачок, — нежно сказал он, вытирая ребенка грязным носовым платком, — плакал о щенятах. Собаки да лошади — вот все, что у меня осталось на сем свете с детьми. Жизнь кончена, влачу жалкие, никому не нужные дни.
…Они сидели уже несколько часов, пили чай, что берегла когда-то Прасковья Даниловна для парадных случаев, и подливали в него ром. На столе стояли тарелки с объедками жаренных в сметане карасей, твердого, допотопного балыка, засохшей икры и гуся. Все это подала старая ключница Домна Фоминична, рыхлая старуха в заплатанных валенках, в темной кацавейке и низко надвинутом на лоб платке. Она ушла, уведя с собою детей. Скоро их звонкие голоса послышались за окном, на дворе, где по приказу Елагина была устроена для них ледяная горка.
Наливая рюмку за рюмкой, помещик говорил:
— Вот так и живу. Три уже года заброшен, как умерла Параня…
Он повел рукой, указывая на убожество своего жилья.
В печке трещали березовые поленья. От них пылало жаром, но в огромной комнате было все-таки прохладно.
— Топим, топим целый день, — жаловался Елагин, — а все холодно. И из соседей никто не ездит. На что я им? Заедет разве почтарь или церковный причт в праздник отслужить молебен и пропустить водочки. Дашь им с собой окорок, а то творогу, яиц, масла, сметаны — одним словом, деревенского гостинца, только и было… Налижутся вместе со мной и надолго прочь со двора. А помещики — ни ногой. Как-то раз заехал один, хотел, видишь ли, на ум-разум наставить: женить. Да я его под пьяную руку прогнал. Он мне какие тогда слова сказал! Подумай, Сережа… Страшные, бессовестно-жестокие слова… Тебе, говорит, надо всю эту нечисть — вон! Это детей моих "нечистью" назвал, родных детей, от Парани сиротками оставшихся. До чего, говорит, ты дошел: свинья свиньей живешь и дом у тебя весь прогнил и закоптел, в собачник превратился!
Сергей ласково улыбнулся ему:
— И в самом деле, Алексей Петрович, у вас собачник. При Прасковье Даниловне чистота была изумительная.
— Еще бы! Параня завела полы мыть квасом. А здесь, в зальце да в гостиной, каждую неделю даже воском натирала. Для пыли ей дворовые девочки тряпочки вышивали. "Так, говорила, я их понемногу, с малолетства, приучаю шить и вышивать". А теперь — вот!..
Он снова беспомощно развел руками.
И действительно, пол здесь мели, видимо, в особо торжественные дни. Резко пахло псиной. Собаки, как полные хозяева, уютно укладывались спать на креслах и диванах. Щенята тыкались носами и лапами в плошки с молоком и остатками супа, опрокидывали их, проливали. Трюмо, наддиванные зеркала, люстра с канделябрами были засижены мухами. Из плохо законопаченных окон дуло.
— Так вот и живу, Сережа, — повторил несколько раз Елагин. — Так вот и живу, мил человек. Выпьем еще за упокой души рабы божьей Параскевы…
— Отчего она умерла, Алексей Петрович?
— А умерла глупо, Сережа. Ты же знаешь, ничего я не жалел для нее. Любил всем сердцем. Жена и жена, даром что поп в церкви не венчал. Было у нее под началом немало дворни. Только больно любила покойница зверье. И за скотным двором сама присматривала. Сама и кур кормила, помнишь? А ведь была у нас особая птичница. Так вот. Родила она мне Васютку как раз под самое крещенье. Морозы стояли трескучие. А она, больная, на босу ногу надела валенки да и пошла с постели прямо в хлев, тогда корова телилась. Она всегда говорила: "Ежели я не помогу, один коновал не справится". Ну и помогла: корова разрешилась, и телушка вышла на диво, ныне уж своего теленка к осени принесет… А вот Параня… простудилась… и померла. Стала вся гореть, без памяти… Я доктора на коленях просил спасти. Не спас…
По лицу Елагина катились слезы.
— Вот мы и осиротели, Сережа: я и дети. Ваську я сам из рожка выкормил, ночи не спал. И Сашку ращу как умею. Люблю их обоих, особенно Сашку. Лицом он не в нее, она была русская красавица. А есть в нем ее крепость, смекалка, ловкость. Схож он с ее отцом, с дедом своим. Крепким мужичком растет Сашка, толковым. Васька хилее. Васька от дворянской елагинской крови много взял. Ему бы только на перинке лежать, в кружевах. А Сашка, хоть косу, хоть лом с пилою дай, управится. И топором рубить славно будет, по-дедовски. Только Ваську другой раз жальче, чем Сашку. Сирота, думаю, и материнской груди даже не знал. — Взгляд Елагина был мягок и печален. — Лягу спать — не спится. Все кляну себя: на кой прах я свою жизнь загубил из-за дурацкого дворянского гонора? Почему не обвенчался с Параней, не дал ей быть законной хозяйкой, мою фамилию носить и детям ее передать? Теперь они, дети мои, — мои же крепостные. Ну я, понятно, дам им вольную. А как умру-то, что будет ссор да дрязг. Ведь и на мое разоренное гнездо, на Петровское, налетят "законные" коршуны!..
Сергей задумчиво проговорил:
— Слыхал я, что граф Шереметев на своей крепостной женился, тоже Параней звали. Параша Ковалева — деревенского кузнеца дочка.
— И я про это знаю, Сережа. Самой императрице Екатерине Второй была известна, потому таланта замечательного была сия актерка. Только и она не скоро повенчалась с графом, — вздохнул Елагин. — И вольную всего года за три до этого тайного брака получила. Однако свет и тут не признал ее и в свою стаю не принял. Лишь в гробу, на пригласительном похоронном билете, была она впервые названа "графиней". Но и тогда знать не удостоила бывшую крепостную своим присутствием. Говорят, граф этим так расстроился, что занемог и на похоронах не присутствовал. Гроб с графиней Парашей провожали одни крепостные актеры да знаменитый архитектор какой-то…
— Кваренги, — подсказал Сергей, вспоминая великолепное московское здание вблизи Сухаревой башни — странноприимный шереметевский дом[147], построенный этим зодчим в память актрисы Жемчуговой — Параши Ковалевой.
— Выпьем еще, Сережа, за упокой души моей Парани…
…Зима уходила, Сергей продолжал жить в Петровском. Елагин не хотел и слышать об его отъезде.
— Ты забудь и помышлять о вояже, милый мой, — говорил он в сотый раз. — Меня ты не объешь, для тебя хлеба хватит. А мне ты все равно что солнца свет. Тебе же здесь безопаснее, чем в другом каком месте. Сюда никакая погоня не доскачет. Здесь паспортов не требуется. Полиция ко мне не заглядывает, а если и заглянет, не домекнется. Ты же учишь Сашку. Изволь то понять, мальчик в тебя влюблен, право, влюблен… Сашка, влюблен ты в дядю Сережу, а?
Мальчик смотрел на художника умными глазами.
— Не знаю. Дядя Сережа хороший. Дядя Сережа, пойдем к пруду на салазках кататься?
— Почему бы и не пойти? — улыбнулся художник.
— Ты человека из снега слепишь?
— Обязательно.
— И с усами? И в шляпе? И чтобы смеялся…
— Ладно. Будет и смеяться.
— Смеялся и глаза таращил. Чтобы, кто посмотрит, и сам от хохота лопался бы!
— Ну и задачу ты мне задал, мальчик! Что ж, попробуем сделать такого человека вместе.
Побежали в сад, к пруду. Дети болтали без умолку:
— Дядя Сережа, давай кататься не на салазках, а на решете — веселее!
— Давай на решете, — согласился Сергей.
— Ле-се-те… — картаво тянул за старшим Вася.
— Решето крутится, крутится, как пустишь его!
— Ку-у-тица, — нараспев повторял Вася и заливался смехом.
От этого смеха и детских голосов усталая душа Сергея молодела. Точно сам превратившись в ребенка, он пускался с горы впереди целого поезда дворовых ребятишек в обледенелых решетах. Салазки и решета налетали друг на друга, ребятишки валились в снег, визжали, хохотали, а он кричал громче всех:
— Куча мала!
Потом лепил из снега великана. Саша с деловым видом помогал ему и показывал:
— Дядя Сережа, вон какой я сделал нос!
Когда художник разрезал снежной бабе щепкой широкий полуразинутый рот, вставил в него из угольков черные клыки, вылепил рачьи глаза навыкате и большую бородавку на губе, ребята повалились в сугроб, визжа от восторга.
…Саша не отходил от Сергея, прося его без конца рисовать. И Сергей начал замечать, как все сильнее и сильнее дрожал в пальцах карандаш, как художественный "почерк" его становился все более неуверенным и слабым. Он сознавал, что подняться на ноги, как советовал Тропинин, уже нелегко. Все, что он рисовал, стало походить одно на другое. Не было ни оригинальности мысли, ни того подъема, когда во время работы все окружающее переставало для него существовать.
Конечно, ждать от себя чего-нибудь серьезного, выполняя заказы ребенка, было бы нелепо. Но щемящую боль в душе и страх вызывало другое: его переставало тянуть к кисти. День за днем в нем остывало творчество.
Саша засыпал Сергея заказами:
— Дядя Сережа, нарисуй мельницу. А под мельницей пусть вода. А в воде рыбу тянут сетью. Когда будет тепло, мы с тобой тоже пойдем на мельницу и станем купаться.
Сергей рисовал мельницу и рыбаков с сетью, но чувствовал в каждом штрихе неизменную вялость.
Он подарил Саше набор цветных карандашей и скоро с изумлением заметил, что мальчик легко и быстро набрасывает то, что ему хорошо знакомо: пестрых цесарок и индюка с распущенным хвостом, кур и возле них женщину; лошадь или корову, щиплющих траву; собаку, окруженную щенятами…