18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ал Алтаев – Повести (страница 120)

18

Это они, его питомцы. Они его любят. Он им нужен, полезен. Значит, и ему нашлось на земле дело.

Саша вбежал первый, за ним — Вася. Оба взобрались на кровать, теребили Сергея, стаскивали одеяло, тащили из-под головы подушку, мешали одеваться. Он брызгал на них водой из кувшина. Комната наполнилась визгом и смехом.

После чая дети снова прибежали в комнату, началось обычное рисование. Васе давно надоели его кружочки, в которых он научился отмечать точками и черточками нос, рот и глаза человечков. Но Саша усидчивее. Он жадно ловит указания Сергея и старается срисовывать старые гравюры, найденные им где-то на чердаке, как можно тщательнее.

Впрочем, на Сашу иногда находила странная неподвижность. Он мог долго сидеть, уронив карандаш и устремив застывший взгляд то на потолок, то на печку или на стену. Потом вдруг начинал фантазировать:

— Дядя Сережа, смотри: кони мчатся. И колесница Феба… а на ней Фаэтон.

И показывал на пятна штукатурки, на растрескавшиеся и облупившиеся кирпичи лежанки.

Вспоминая давние академические уроки, Сергей часто пересказывал детям отрывки из мифологии Греции и Рима. Саша внимательно слушал, и в душе его рождались незнакомые до сих пор образы.

Крепкий, с широким носом и смышленым взглядом небольших серых глаз, он походил на маленького мужичка. Только рот, небольшой и красивой формы, да освещавшая все лицо улыбка напоминали мать.

Способности к рисованию у него оказались замечательные. С каждым днем он делал все новые и новые успехи. В детской руке карандаш и уголь двигались уверенно, набрасывая твердые и четкие контуры. Копии Саша делал поразительно верно, схватывая на глаз соотношения частей и размеры. Он хорошо рисовал и с натуры. А фантазируя, создавал наивные, но богатые по замыслу картины: дворцы, экзотические пейзажи, людей в небывалых одеждах. В неумелых портретах его можно было узнать того, кого он хотел изобразить.

Сергей смотрел на его рисунки и думал:

"Для меня все кончено. Я уже не творец. Мысль стала вялой. Творчество заменилось шаблоном. Моя мечта не осуществилась, погибла… Но я сделаю настоящего художника из этого малыша. Он — кость от кости крепостных, как и я. Только у него не будет моей участи: Елагин сделает его свободным. И мальчик даст искусству то, чего не смог дать я".

Сергей крепко сжился с Петровским и решил оставаться здесь, пока будет можно. Ему даже казалось, что его жизнь до Петровского была сном, что настоящая, реальная жизнь началась только в этом старом доме. Учитель рисования — вот его профессия. Разве плохо быть учителем?

Общая вялость и потеря веры в собственное дарование усилились в Сергее и благодаря спиртным напиткам. Он не заметил, как втянулся в дурную привычку. Былые одна-две рюмки обратились в постоянный стаканчик. Он пил утром, пил днем, пил вечером водку, коньяк, ром или херес, что подставлял ему под руку Елагин. Советы Тропинина перестали звучать укором, забылись, затерялись в отуманенной алкоголем памяти.

Когда на Елагина нападало особенно чувствительное настроение, он брался за скрипку.

— Сашка! — кричал он. — Иди сюда скорее! Эй, Марья, Дарья, кто там есть, Сашку сюда!

Прибегал Саша. Отец совал ему в руки инструмент.

— Играй! Веди, веди смычком. Я буду тянуть ноту, а ты веди. Слышишь ноту: а-а… а-а-а… а-а…

Смычок неловко скользил в руке мальчика. Струна только сипела, из музыкальной пробы ничего не выходило.

— Эх ты, балбес! Ну садись, слушай. Может, и дойдут до тебя ангельские вздохи…

Прижавшись щекой к инструменту, он начинал играть. Смычок судорожно вздрагивал: звуки получались обрывистые, трепещущие…

Напряженными, внимательными глазами Саша смотрел на отца. Потом оборачивался к Сергею и шептал:

— Ветер… воет… скрипит дерево…

— Дурак ты, Сашка! — Елагин раздраженно бросал скрипку на пол. — Дерево? Это адажио Бетховена!

Сергей спешил поднять инструмент.

— Не разбилась ли, Алексей Петрович? И то: колки выскочили и на деке, кажется, трещинка. А мальчик по-своему верно понял: ветер, буря… Возьми, Саша, карандаш, нарисуй бурю.

Детская рука набрасывала речку с волнами. Над нею, на обрыве, растрепанные, гнущиеся книзу ветви развесистого дерева.

Елагин отнимал руки от лица, смотрел на рисунок и страстно притягивал к себе сына:

— Ты тоже кое-что смекаешь, мальчуган. И, ежели захочешь, далеко пойдешь. Съезжу-ка я в город, насчет бумаг разузнаю да насчет школы. Учить тебя надобно. А пока дядя Сережа вот занимается. После и в Академию можно будет. Бумаги я обязательно все должен выправить: вольную детям… и все этакое… Наследники мои! Немного же вам после меня достанется. Разорено Петровское, оскудел помещик. Да все же будете оба вольные и на хлеб себе легче сумеете заработать. Только вот дворянскую фамилию не смогу, пожалуй, передать, хлопот слишком много… Мне, забулдыге, у государя не выпросить вам своей фамилии. Нет! Видно, владеть вам лишь одной половиной ее. — Он горько рассмеялся. — Послушай, Сережа. Я — Елагин потому, видно, что всегда был по горло сыт, всегда ел, и имение своё проел. А они, может, и голодными еще насидятся. И будет им, детям моим, фамилия только — Агины.

Елагин осматривал свое хозяйство. Зашел в полутемную конюшню, с наслаждением вдохнул знакомый запах: смесь сена, конского пота и навоза. Запах напомнил ему молодость, кавалерийские разъезды. Послышалось ржание жеребенка.

— Ишь, барин, давно ли народился, а уж вам голос подает, — с умилением сказал конюх, — знать, хозяина признает, шельмец! Смышленый, весь в матку.

Кобыла хрустела сеном. Она подняла голову и радостно запрядала ушами, скосив темный глаз. Сколько времени ее не седлали! Елагин ласково потрепал лошадь. Жеребенок ткнулся ему в колено мягкой, бархатистой мордой.

— Рыженький… Как назвали его, Силантий? — спросил помещик.

Конюх гордо ответил:

— Чистых кровей: от Вьюги и Терека, барин.

— Знаю, что от Вьюги! А она все такая же. И не стареет совсем. — И погладил крутую шею лошади. — Как звать, спрашиваю, жеребенка-то?

— Кобылка, барин. Назвали "Параня".

Елагин кашлянул и хмуро отозвался:

— Не очень-то "чистых кровей" была моя Параня… Ну, да все равно. Па-ра-ня! — повторил он, словно прислушиваясь. — Силантий, ты мне оседлай Вьюгу через час.

— Слушаюсь.

Елагин пошел к скотному двору.

Со вчерашнего дня он был взволнован. В Новоржеве, куда он ездил по делу освобождения сыновей от крепостной зависимости, узнались большие новости. О них в присутственных местах говорили шепотом, озираясь по сторонам. Из столицы до маленького городишки донеслась весть о судьбе декабрьского восстания. Правду мешали с вымыслом. Но Елагин все-таки понял, что участники "бунта", о которых ему рассказывал Сергей, все почти люди из знати, давно сидят по казематам. Над ними назначен строжайший суд, и кончится он для главных зачинщиков, наверное, казнью, а для остальных — каторгой и ссылкой.

Елагин подумал о своем госте:

"Ну, счастье его, что успел уехать, а то, может, сидел бы теперь за железной решеткой. К бунту припутали бы и старое вспомнили…"

Он часто рассуждал с Сергеем о крепостном праве. Легкомысленный и добрый, Елагин относился к крестьянам мягко. Но задумываться о злой доле зависимых от него людей ленился и успокаивал себя уверением:

— Я своих крепостных никогда не обижал. Иные из них сами растаскивают мое добро, а я смотрю сквозь пальцы. Пусть так и живут до моей смерти. Там, может, придет и воля…

По дороге на скотный двор попалась птичница с девчонкой. Обе кормили кур. Старый павлин, любимец еще Прасковьи Даниловны, с пронзительным криком гордо выступал среди пестреньких цесарок и курочек-корольков. Весь напыжившись, на Елагина налетел индюк и, смешно захлебываясь и багровея, что-то сердито залопотал.

Птичница, заметив барина, давно здесь не показывавшегося, заспешила с кормежкой.

— Запущено хозяйство, — бормотал огорченно Елагин. — Параня знала счет всему. У нее каждый цыпленок имел кличку и примету. А я сведу Петровское на нет. Надо бы поразмыслить, как его поднять. Ведь у меня малолетние дети. Хоть для них что-нибудь да сохранить.

Скотный двор был пуст. Коровы с утра паслись в поле. Только одна лежала на соломе, с налипшим на брюхе и ногах навозом.

— Заболела у нас нетель-то, барин, как есть заболела! — запричитала босоногая скотница Афимья. — Как надысь ее в поле Красуля рогами в бок пнула, Параню-то. А то была она ничего…

Елагин остолбенел: "Тоже — Параня?"

— Что? Что ты сказала? Повтори!..

Глуховатая Афимья не разобрала слов. Увидев, что барин сердится, она закричала визгливым голосом:

— Да, ей-богу, барин, до того дня Параня была здорова. Я и коновалу показывала. Он и брюхо ей мял, и дегтем мазал…

— Что? Что? Грязное брюхо… Коновал… Деготь?! Да как вы смели?

Афимья не понимала:

— Коли что, соколик-барин, извольте приказать. Мухи одолели, садятся, черви заводятся. Прирезать бы, я говорю… Для людской мясо засолить можно. На леднике продержится…

Елагин затопал ногами:

— Дурачье! Олухи! Прирезать! Параней назвали!..

И с криком выбежал из хлева.

Афимья проводила его недоумевающим взглядом.

Яблони отцвели. Отцвела и сирень. Стоял аромат жасмина. Сад был давно запущен: дорожек никто не чистил; клумбы заросли; из сорняка кое-где тянулись одичавшие маки, шапки пестрой турецкой гвоздики и высокие султаны голубого лупинуса. По живой изгороди из ельника сиротливо вился измельчавший побег когда-то роскошной каприфолии. Зато вокруг яблонь, по густому ковру травы, разрослись золотые чашечки лютика и алыми огоньками зажглась полевая герань.