Ал Алтаев – Повести (страница 100)
Сбоку Сергея поддержал хриплый голос квартального:
— Дорогу генеральше! Виноват, ваше превосходительство! Посудите сами — толпа без всякого разумения.
Вся красная, Мария Ивановна грозно оборвала:
— Я тебе покажу "разумение"! С толпой справиться не умеешь, какой же ты после этого страж порядка?
Саша шепнула в отчаянии:
— Маменька… маменька… я не могу… Я уйду…
— Не дури! Все равно не пролезешь теперь назад. — И тут же окликает сочным басом: — Наталия Борисовна! Почем покупали левантин?
— Всего по три рубля, а еще вчера он был пя-ать!
— А двойной линон?
Ответ знакомой дамы тонет в общем гуле.
— Александрин, пробирайся, душа моя, пробирайся! Видишь, твой мазун ничего не может. Ни богу свечка, ни черту кочерга.
— Маменька, что вы говорите? За что оскорбляете человека?
— Холоп, матушка, а не человек! Еще о вольной хлопотала этакому балбесу!
— Маменька! Я убегу! Над нами смеются… — шепчет Саша со слезами.
— Не убежишь. Для тебя же, не для кого другого, обновки приехала покупать. Для тебя на своем генеральском теле синяки домой принесу.
Саша не убежала, а благополучно вернулась домой, привезя для себя и всей семьи ворох обновок. Но после поездки не решалась взглянуть в глаза Сергею. Столкнувшись раз в буфетной, она сделала вид, что не заметила его.
В деревне Сергей чувствовал себя все же лучше. Были глухие уголки сада, куда он уходил в свободные минуты. Была рыбная ловля на маленькой речке. Были одинокие ночные часы под звездным небом.
Сквозь черные кружева листвы сквозила бездонная небесная глубина и ширь. Можно было любоваться золотым бисером звезд, слушать утомленным сердцем тишину… И от этого постоянная, тоже бездонная обида жизни точно замирала.
Иной раз Сергей шел слушать музыку воды вблизи мельницы Жадно следил за пляской солнечных бликов по глади запруды. Солнце, источник всего живого, рождало в его омертвевшей душе намек на жизнь, пробуждало сознание. У плотины бурлила и пенилась вода, поднимая в памяти забытый протест, смутно звала к борьбе.
Солнечный луч творчества, казалось, вернулся в сердце Сергея по возвращении в Петербург. Он осветил ему существование, когда господа приказали расписать анфиладу комнат, предназначенных для картинной галереи.
Как-то утром его потребовали в будуар барыни. Там был сам Благово и маленький барчонок со старой няней.
Толстый и упитанный благодаря недавним заботам Марии Ивановны, ребенок переваливался на ножках-тумбочках и бегал от Елизаветы Ивановны к няне, хватая старушку за накрахмаленные завязки чепца. Потом, смеясь, вновь кидался к матери и путался в кружевах ее нарядного капота.
Елизавета Ивановна чувствовала себя "рафаэлевской мадонной" и томно играла с ребенком. Но, когда мальчик, расшалившись, дернул ее за локон, она сердито оттолкнула его:
— Несносный мальчишка! Нянька, ты совсем не смотришь за ним! И вы, Пьер, не смогли вовремя удержать. Да унеси же ребенка в детскую, нянька!
Няня унесла испуганного мальчика, а барин со сконфуженным видом старался привести в порядок прическу жены.
Пришла Марфуша и исправила локоны горячими щипцами. Проходя мимо Сергея, она не удержалась и громко вздохнула.
Елизавета Ивановна рассерженно обернулась.
Сергей стоял у дверей и ждал.
— А… это ты? — протянула все еще недовольно барыня. — Я звала его, Пьер, чтобы приказать закончить новые залы в нашей галерее, согласно художественному плану.
— Вот именно, Лиз… художественному…
— Я много думала над ним. И вот мое решение: сцены с сельским и в то же время аллегорическим смыслом. В весьма деликатной манере. Вроде Ватто. Это модно и изящно. Графиня Лаваль, несмотря на свой этрусский кабинет с коллекцией знаменитых ваз, и граф Кушелев, чье серебро и золото на поставцах и этажерках вызывает зависть даже у знатных иностранцев, оценят деликатность моей затеи… А что теперь скажет князь Андрей Михайлович Голицын? Он возмущает меня своим хвастовством: в его галерее будто бы уже пятьсот картин. Но, я думаю, он сильно преувеличивает. Как вы полагаете, Пьер?
— Преувеличивает, Лиз, несомненно преувеличивает!
Благово старался избегать сравнения с вельможными меценатами.
— Ну, — повернулась барыня к Сергею, — слушай внимательно и запоминай, чтобы не внести в план своего русского… холопского вкуса. Это надо иметь в виду с самого начала, чтобы избежать непоправимых ошибок.
Сергей наблюдал. Откуда у Елизаветы Ивановны такой апломб, такая уверенность в себе?
— Во-первых, — медленно говорила барыня, — следует, чтобы в нашей галерее были приемные дни для избранной публики. И вот что я придумала; моя бабушка, весьма близкая к императрице Екатерине, рассказывала, что тогда в моде было называть дни недели совсем по-особому… Это будет забавно и оригинально. Не правда ли, Пьер?
— Оригинально! — как эхо, повторил Петр Андреевич.
— Надо будет нарисовать Сатурна [133] с косой, а под ним — в фигурах дни недели… Запиши, — указала Елизавета Ивановна на приготовленный лист бумаги с фамильным гербом Благово. — Понедельник будет называться "Серенькой". Можно изобразить маленькую хорошенькую мышку с бантиком на шейке. Но, боже избави, не такую, чтобы вызывала страх и отвращение своим естественным видом! Чтобы ничего естественного, грубого. Все — мечта, греза, сказка. Пиши: вторник — "Пестренькой", это луг с разноцветными… или нет, лучше букет полевых цветов в руках у грациозного пастушка, который он подает своей любезной пастушке. Понял?
— Слушаю-с.
— Дальше: среда — "Колется". Это — ну хотя бы ежик… Ах, нет, у тебя получится вульгарно, слишком просто. Вот! Нарисуешь мой портрет с веретеном, наподобие все еще, кстати, не оконченной тобой "Омфалы". Я протягиваю веретено с золотой ниткой… или лучше — голубой. Итак, мой портрет и веретено, на которое "дерзкий может наколоться…".
Она кокетливо взглянула на мужа, и тот окончательно растаял.
Сергей аккуратно записывал затеи, всплывавшие, как водяные пузыри, в мозгу барыни.
— Четверг — "Медный таз". Наши бабушки ходили эти дни… — Елизавета Ивановна слегка потупилась, — в баню. Но мне кажется, Пьер, это не совсем прилично. Лучше бассейн с фонтаном и нимф, резвящихся в голубых струях.
— Ах, Лиз, умница! Вы всегда найдете очаровательную уловку!
— Пиши, Серж. Пятница — "Сайка". Фи!.. Такое неизящное название. Всю ночь думала и ничего, кроме кондитера в колпаке, не придумала. Но это неинтересно! Надо что-нибудь более возвышенное.
Сергей машинально продолжал писать. Елизавета Ивановна потянулась за листом и прочла:
— "Вакханка…[134] Бахус… Церера…" Церера? Это удачно! Подумайте, Пьер, вот неожиданность: он подсказал мне хорошую мысль! Церера — богиня плодородия с золотым снопом в руках. Ведь из колосьев, кажется, и делают эти сайки. Цереру тоже нарисуешь с меня. Я хозяйка дома и земельных угодий. А главное, теперь я — мать. Не правда ли, Пьер, я мать?..
— Мать, Лиз, очаровательная мать. Мадонна!
Елизавета Ивановна благосклонно улыбнулась мужу и протянула руку для поцелуя.
— Теперь суббота: "Умойся". Непременно портрет малютки Петеньки в ванночке. И, наконец, воскресенье: "Красное". Ваш портрет, Пьер, в красной римской тоге. Это будет эффектно! — Она откинулась на спинку кресла. — На сегодня довольно, я устала. А еще столько дел! Столько распоряжений! Пожалейте меня, Пьер.
Благово встрепенулся:
— Уходи, уходи, Сергей! Барыня утомилась.
Сергею отвели светлую комнату для работы. Он завалил ее всю чертежами, рисунками, подрамниками с натянутым полотном, надеясь, несмотря на нелепость и безвкусие заказов, заглушить работой смертельную тоску. Он серьезно обдумывал мешанину из мифологии и досужей фантазии барыни, старался создать и в этом винегрете что-нибудь интересное, значительное.
Сквозь тонкую стену, отделявшую его от буфетной, к нему, как всегда, доносились разговоры челяди. Какой-то приезжий монах гнусаво разглагольствовал. Неожиданно он умолк на полуслове: в буфетную кто-то вошел.
— Это што за со-бра-ни? — послышался крикливый вопрос немца-мажордома.
— Все нянька, — оправдывался буфетчик. — Любит до смерти странников.
И опять — брюзжащий голос:
— Пфуй, господски дом напустиль ладон, воск, деревянна масла. Их бин хир смотрель порядка. А Сережка тоже. Сережка напустиль скипидар, краска. Пфуй! Сережка надо в столярни. Распустиль хлоп!..
Сергей слышал все, слово в слово, и его охватывала злоба. Он ясно представил себе, как исказилось презрительной гримасой одутловатое лицо немца, с маленькими заплывшими глазками, когда он произносил: "Сережка… Хлоп…"
И вспомнил рассказ о Леонардо да Винчи. Работая над своей знаменитой фреской "Тайная вечеря", величайший итальянский художник изобразил в предателе Иуде настоятеля того самого монастыря, для которого и писал фреску.
Сергей осмотрел начатый "аллегорический календарь". Как нельзя кстати наружность немца подходила для изображения упившегося Бахуса с толстым лицом и губами, красным носом и рыжим коком на парике.
Быстро набросал он на бумаге карикатуру и готовился уже перенести ее на полотно, как в комнату вошел сам мажордом.
— Работаль? — спросил немец отрывисто. — Ну, гут, гут, карашо. Я пришел за тебя: изволь собираль веши и марш — в столярни.
Сергей возмутился:
— Да вы что придумали, Ганс Карлович? Моя работа требует света.