Ал Алтаев – Повести (страница 102)
Егорыч опять помешал в печке. На лице его резче выступили морщины. Голос зазвучал совсем тихо:
— Вот, как уголья рассыпаются, так скоро, видать, рассыплется и моя жисть, Сережа… Уголек вспыхнет — и нет его, одна зола. Так и жисть. Многих я господ был холопом, пока не продали меня господам Благово мастером разных нахттишей, рам, кроватей, всяких там этажерок да трельяжиков для барских утех… Ты, парень, не бери с меня пример, ни боже мой! Не тоскуй. Такая уж наша доля — служить для барских услаждений. Жисть пережить — не поле перейти. Из всякого ковша нахлебаешься…
Он усмехнулся:
— Я даже актером, Сережа, был. Не веришь? Господа любят крепостные театры. Люди ходят туда за деньги. Значит, мы, холопы, барина своего кормим. А на стене у него висела завсегда огромадная плеть. Между игрой он своими ручками бил ею неисправных актеров. "Ты, кричит, поёшь брюхом, какой ты есть бас? А ты, такой-сякой, какую рожу для оперы намалевал, — не человечья, а свиное рыло". И актерок тоже бил…
Он с горечью вдруг рассмеялся:
— У одного помещика, рассказывали, шел балет "Амур и Психея". Амур был парень рослый, и Психея — в теле. Хотели они барину угодить да и прыгнули повыше. А на веревках у барина висели ребята с крылышками: кто изображал "радость", кто — "утеху", а кто — "игру". Плясуны скакнули да головами и задели за ребят, ребята и разревелись… Публика в хохот, а барин — за плеть. Так с вспухшими задами и плясали Амур с Психеей.
Сергей слушал опустив голову.
— Тебе, Серега, еще ничего живется. Только ты немца остерегайся. Господа разгневаются, он жару подбавит. Господа приласкают, он яму выкопает от зависти. Не ты один страдаешь. Про Хераскова, сочинителя, слыхал?
— Как не слыхать!..
— Он сочинил слова для оперы, по прозванию "Милена". А музыку к ней написал холоп князя Петра Михайловича Волконского. Однако имя крепостного на нотах не проставили, и имя то всеми забылось. И я не помню, хоть сам недолгое время господами был отпущен в оркестр к князю Волконскому. И "Милену" эту самую хорошо по всем нотам знаю. Царское семейство даже смотрело и очень музыку одобряло.
"Да, — подумал Сергей, — сколько забытых холопских имен затерялось по всей крепостной Руси!.."
— Видно, у нас от природы, Сережа, как бы корешок заложен, семечко аль зерно, вроде как у растения. У кого оно всхоже, — выходит на свет, и пышным цветом расцветает, и плоды добрые дает.
Он покачал головой, точно сам удивляясь своим словам.
— Ты, милый человек, вникни в мои речи. Я тебе говорю про святой корешок, про семечко. Оно и у тебя, и у меня, у многих бывает… Знал я одного повара. Федором Устиновичем Грехуновым звали. Фамилия вроде грешная, а душа ангельская. Он, милый ты мой, всего-навсего торты делал. А какие? Чтобы цветики сахарные лучше выходили, в поле, в лес, в сады разные ходил. И каждую былинку разглядывал: где у нее сколько листиков да стебельки какие. А на него глядючи, молодой поваренок тоже, видать, с искрой, стал георгины да розы из репки со свеклой вырезывать. Кабы их учить, думаешь, они бы не смогли статуи из мрамора резать? Вот то-то и оно! Вот тебе это самое "семечко".
Старый, с красноватым носом и слезящимися глазами столяр радостно улыбался.
"Вот оно — творчество!" — подумал Сергей, схватив карандаш и стараясь запечатлеть одухотворенное выражение лица собеседника.
И было непонятно ему только одно, как может этот вдохновенный старик валяться у двери пьяный и грубо ругаться.
Точно угадав, Егорыч неожиданно добавил:
— Человек слаб и не всегда чует ту светлую искру, а порой и вовсе о ней забывает. В ту пору и тянется к лаку либо к пеннику, — падает в бездну нечестия. А вот, к примеру, стихотворец Сибиряков, говорят, не падал. Его ценили многие высокие особы. Сам Василий Андреевич Жуковский поднимал за него голос, и даже генерал-губернатор граф Милорадович, я слышал, года два назад просил помещика отпустить на волю Сибирякова. Да помещик заломил такие деньги, что у Жуковского с его сиятельством не хватило не то капитала, не то охоты. Да-с!..
— И что же этот стихотворец? — спросил Сергей.
— Стихотворец примечательный. И в то же время, заметь, герой. Он сопровождал своего барина во всех походах, и не раз его к Егорьевскому кресту за храбрость должны были представить. Да где простому холопу против барина героем быть. Барин — столбовой, рязанский предводитель дворянства, кость самая благородная. В моих странствиях знавал я и барина и холопа. Ваня-то Сибиряков тоже кем только не был! Учился в Москве, в школе, грамоте, обучался ремеслу в кондитерской лавке, землю пахал, в камердинерах ходил… И всюду с ним — она, искра светлая. На последний грош книги и бумагу покупал. Под головами те книги хранил и писал свои стихи где ни приходилось — даже на войне, под пулями. В четырнадцатом году, как русские заняли Париж, ему предлагали остаться за границей. Да где там!.. Ваня будто бы сказал тогда: "Люблю родину больше, чем волю". И вернулся вместе с барином домой. Так-то!
Егорыч поднялся.
— А стихи его… Дай, может, что и припомню…
Он закрыл глаза и дрожащим голосом продекламировал:
Егорыч шумно вздохнул, потом вдруг прислушался. Издали, со ступенек кухонного подвала, донеслось треньканье балалайки. Старик поморщился:
— Брешет Васька-мерзавец, ох и брешет! А еще — мой ученик. — Егорыч даже сплюнул. — У этого, видать, "зерно" внутри пустое: ни музыка, ни столярное дело плода не дают… Ну, я пошел к себе, Сережа. И то, брат, надо помнить: "Не умеешьшить золотом, бей молотом; не умеешь молотом, шей золотом". А господа? Что господа! Их власть!..
Мысль Егорыча о "корешке", о "семечке" и "плодах всхожего зерна" глубоко затронула Сергея.
Он стал еще упорнее размышлять о творчестве вообще, и особенно о собственном. Перебирал в уме всю систему преподавания в Академии, по которой его вел опытный Егоров. Стал более серьезно и придирчиво рассматривать свои наброски.
Вот голова пляшущей девушки — это горничная Марфуша. Вздернутый нос. Черные, полные веселья и лукавства глаза. Крепкие белые зубы, обнаженные в заразительной улыбке. Ни одной черты античных образцов. А между тем Сергей набросал ее для будущей фрески и собирался повторить или в хороводе танцующих нимф, или отдельно, в образе жизнерадостной девушки-пастушки среди пестрого весеннего луга.
Что бы сказали, глядя на это, академические учителя? Большинство из них ставили на натуру одни и те же гипсовые фигуры. Иногда начинало просто тошнить от постоянных Аполлонов, Ахиллесов и групп Лаокоона. Он вспомнил вечные требования профессоров не забывать о "классическом изяществе" и уже через это "изящество" пропускать природу.
"Знай анатомию правильно сложенного тела и ежели увидишь у натуры что не так, то, памятуя образцы классических статуй, исправь по ним натуру".
Но Сергею не хотелось исправлять ни вздернутого носа, ни формы рта Марфуши. И в карикатуре на немца, с его красным носом и оттопыренной нижней губой, он изобразил Бахуса, стремясь к правде жизни.
Марфуша, заходя к Сергею, восторженно смотрела на мольберт. А когда он работал, по-детски всплескивала руками и заливалась радостным смехом:
— И как ты, право, умеешь! Господи! И волосы, и пальцы, и все — всамделишное! Матушка с батюшкой в деревне поглядели бы — вот подивились бы!
Не давая себе передышки, Сергей работал, а по праздникам уходил наблюдать жизнь на улицах. Он надевал собственное, сохранившееся от старого житья платье, а ненавистную ливрею оставлял дома.
Заметив такой "непорядок", Ганс Карлович придрался к случаю, чтобы отомстить Сергею за карикатуру.
— Их бин мажордом. Я имел прав не позволяй ходить без ливрея! Ти подешь трактир и напиль водка, как свинья. Ти будешь скверни ругаль, попадешь в полисия — ничего не бояль. А в ливрея — бояль: квартальни пошаловал… и господа драль на конюшня.
Но Сергей продолжал ходить на улицу в своей одежде.
На масленице он попал на гулянье, смотрел на балаганы и на ледяные горы на Царицыном лугу, против Адмиралтейства. Смотрел на перекидные качели, слушал грубоватые шутки "деда" с бородой из пакли. Накупил пряничных коньков с сусальным золотом, о которых когда-то говорила Машенька.
Через Неву, неподалеку от Академии, жил Лучанинов, и Сергей решил зайти наконец к нему. Он слышал, что еще в августе прошлого года "Камчатка" вернулась, но до сих пор ничего не знал о Мише Тихонове.
Сергей пробирался сквозь толпу гуляющих, держа бумажный мешок с пряничными фигурками в золотых украшениях. Слышалась пискотня глиняных свистулек, треньканье балалаек, скрипучие звуки гармоники, звон бубна, грохот барабана и зазывание балаганного "деда":
Мальчишки бежали за Сергеем, скрипя валенками по рыхлому снегу, и просили:
— Барин, дай пряничка!
— Дай одного конька на всех! Дай хоть кусочек!..
Сергей отдал им кулек. Мальчуганы отстали, деля в восторге сладости. Перегоняя друг друга, проехало несколько санок. Тройки заливались колокольцами. Мелькнули знакомые лица кутящей молодежи, которую еще не так давно он встречал в "лучших" домах Петербурга. Сани летели на Острова или в Стрельну. Лошади обдавали с ног до головы комьями мокрого снега.