реклама
Бургер менюБургер меню

Ахмед Рушди – Нож. Размышления после покушения на убийство (страница 12)

18

Еще до того, как у нас появились камеры, мы начали записывать свои разговоры на телефон Элизы.

Милый, как ты себя сегодня чувствуешь? Как твое состояние, дорогой? Сегодня День Четвертый, с тех пор как наши жизни изменились навсегда. Знаешь… то лучше, то хуже. Но вокруг меня люди, которых я люблю. В первую очередь ты. Так что я справлюсь. Мы пройдем через это. У нас еще есть истории, которые нужно рассказать. У нас есть и самая важная история, наша любовь. Это правда. Сегодня еще один хороший день. Еще один хороший день для нас, когда мы вместе. Это все благодаря тебе. Ты все делаешь. Ты сделал самое важное. Ты не умер. Бедный мой костюм от Ральфа Лорена. Мы купим тебе другой. Просто зайдем в магазин Ральфа Лорена и скажем: Дайте этому мужчине костюм. Я думаю, они могут отдать мне его просто так. Как твоя рука, дорогой? Тяжелая. Как будто у меня с плеча свисает еще одна дополнительная рука. Я люблю тебя. Мы это преодолеем. Я тоже тебя люблю.

Я был не в том состоянии, чтобы говорить о свободе. Это слово стало минным полем. С тех самых пор, как консерваторы начали заявлять на него свои права (Башня Свободы, даже жареная картошка – картошка фри, то есть свободная), либералы и сторонники прогресса начали отказываться от него в пользу нового определения социального блага, согласно которому людям больше не придется спорить о новых нормах. Защита прав и тонкой душевной организации групп, которые принято считать уязвимыми, будет иметь приоритет над свободой слова, которую нобелевский лауреат Элиас Канетти назвал “спасенным языком”. Этот отход от принципов, изложенных в Первой Поправке дал правым возможность присвоить сей освященный веками фрагмент Конституции. Первая Поправка – это то, что сегодня разрешает консерваторам лгать, оскорблять, клеветать. Она стала своего рода правом на ксенофобию. Это право влечет за собой и новую социальную повестку, которая во многом звучит как старая: авторитаризм, состряпанный беспринципными средствами массовой информации, большие деньги, нечистоплотные политики и коррумпированные судьи. Все это, все сложности, порожденные новыми идеями о том, что хорошо, а что плохо, вкупе с моим желанием защитить идею свободы – идею Томаса Пейна, идею Просвещения, идею Джона Стюарта Милля – от этих новшеств, я не мог выразить. Мой голос был тихим и слабым. Мое тело находилось в состоянии шока. Говорить о чудесах – пожалуй, это ровно то, на что я был способен тогда.

Элиза рассказала мне, что многие говорили: “Вас защитила некая мощная неземная сила”.

Что мне было делать с этой мыслью? Я был атеистом всю свою жизнь, я был сыном атеиста и отцом еще двух атеистов, один из которых не особенно распространяется о собственном атеизме (Зафар), а другой звонит о нем во все колокола (Милан). И вот теперь мне вдруг предлагают поверить в то, что с небес протянулась рука, чтобы спасти жизнь того, кто не верует? И что дальше? Если чудеса реальны, что думать обо всем остальном? О жизни и смерти? Рае и аде? Спасении? Проклятии? Это было слишком.

Однако в течение полувека я, верящий в науку и здравый смысл, я, которому не было дело до богов с богинями, писал книги, в которых законы науки часто оказывались попраны, а люди были телепатами, либо по ночам превращались в жутких чудовищ, либо падали с самолета с километровой высоты и выживали, только рога начинали отращивать; была книга, в которой человек старел в два раза быстрее, чем на самом деле, в другой человек начинал парить в полутора сантиметрах над поверхностью земли, а в третьей женщина прожила на свете двести сорок семь лет.

Так чем же я занимался на протяжении этих пятидесяти лет?

Я хотел сказать: искусство есть воплощенная мечта. И воображение способно выстроить мост через залив, отделяющий мечту от реальности, оно позволяет нам по‑новому понимать реальность благодаря тому, что мы смотрим на нее сквозь призму нереального. Нет, я не верю в чудеса, но да, мои книги верят и, если прибегнуть к формулировке Уитмена, по‑твоему, я противоречу себе? Ну что же, значит, я противоречу себе[9]. Я не верю в чудеса, но мое спасение было чудесным. Ну и ладно. Пусть так и будет. Реальность моих книг – вы можете называть ее магическим реализмом, если хотите – сделалась сейчас настоящей реальностью, той, в которой я живу. Может статься, мои книги на протяжении десятилетий протягивали этот мост, и теперь чудесное смогло перебраться через него. Магическое стало реализмом. Быть может, мои книги спасли мне жизнь.

Это звучало как бред даже для меня самого. Я пытался прийти в согласие с собой.

– Давай запишем что‑нибудь, – сказал я.

В День Пятый, к моему удивлению, бедолага А. совершил ошибку и из окружной тюрьмы Чатокуа дал интервью Стивену Ваго и Бену Кесслену из “Нью-Йорк пост”. Его обвиняли в покушении на убийство и нападении при отягчающих обстоятельствах, но он не признал своей вины. (Не признал вины за преступление, совершенное на глазах у огромное толпы свидетелей? Возможно, ты сказал так, подумал я, но я не уверен, что это сработает.) На фотографии в газете у него были большие уши и несуразная борода – на самом деле, это была сделанная в полиции фотография, которую передали в “Пост” из управления шерифа округа, – и он выглядел невозможно, даже прекрасно юным, и по его спокойному выражению лица можно было предположить, что это сумасбродство невежественной юности. Я знаю, что поступил правильно, говорило его лицо, и мне все равно, если кто‑то станет говорить иначе.

Из статьи мы узнали, что отправиться в Чатокуа его “вдохновил” пост в Твиттере, который он прочел “когда‑то зимой”, где говорилось, что я собираюсь принять участие в запланированном там мероприятии. Благодарю, подумал я, это указывает на умысел. “Узнав, что он выжил, я, пожалуй, удивился”, – признался он еще. И снова благодарю, подумал я, это указывает на цель. Помимо этих признаний, в его словах не было ничего интересного. Он “обожал” аятоллу Хомейни, а обо мне сказал: “Мне не нравится этот человек. Я не считаю, что это очень хороший человек. Он мне не нравится. Он мне очень сильно не нравится”. Он прочел не больше, чем “пару страниц” моих книг, но он смотрел мои лекции на YouTube и пришел к выводу, что я “неискренний”. “Мне не нравятся люди, которые так неискренны”, – безапелляционно заявил он. Как именно неискренны? Этого он не разъяснил.

“Я хотел убить его, потому что он неискренний” – это не будет убедительным мотивом, если использовать его в детективной литературе, так что, ознакомившись с его замечаниями, я пришел к убеждению, что его решение убить меня не было ничем мотивировано. Опиши я героя, чьим мотивом для совершения хладнокровного убийства – не crime passionnel, преступления страсти, а убийства, заранее, загодя, спланированного и проработанного в деталях, – стали бы несколько просмотренных видеороликов, подозреваю, мои издатели сочли бы такой персонаж неубедительным. Может показаться довольно оригинальным, когда тот, кого чуть не убили, с упреком обращается к тому, кто его чуть не убил: “Тебе следовало подыскать более серьезную причину, чем эта”; в конце концов, он пытался меня убить, так что, очевидно, сам считал свои резоны вполне достаточными; но все же именно это мне и хотелось сделать.

Я хотел встретиться с ним. Я хотел сесть вместе с ним в камере и попросить: “Расскажи мне все”. Я хотел, чтобы он взглянул мне в мой (единственный оставшийся) глаз и сказал правду.

Элиза была категорически против этого плана.

– Этого не будет, – сказала она мне.

Было непонятно, будет ли это возможно когда‑нибудь позже, как минимум учитывая состояние моего здоровья; да и сам А. мог отказаться. Его адвокаты, возможно, не рекомендовали бы ему так делать. Однако вначале я был полон решимости попытаться. Но затем подумал, что умственные способности этого молодого человека едва ли высоки – “не семи пядей во лбу”, кажется, так я сказал Элизе, или, по меньшей мере, его способности выражать свои мысли не хватает изощренности. Я не без издевки предположил, что этот человек вряд ли проживает осмысленную жизнь. И если бы я процитировал ему знаменитое изречение Сократа “Неосмысленная жизнь не стоит того, чтобы быть прожитой”, сомневаюсь, что смог бы услышать интересный ответ. Я решил, что мне нет нужды выслушивать его клише. Будет лучше самому выдумать его.

В тот момент я еще не решил, что буду писать эту книгу. Мы снимали наши видео, записывали аудио, фотографировали все, что со мной происходило – что происходило с нами, – но даже не задумывались о том, должно ли это остаться личным, чем‑то вроде дневника, который мы ведем для себя и, возможно, семьи, или у этих материалов может быть более публичная жизнь. Наше общее решение снять документальный фильм и мое личное – написать эту книгу – возникли почти одновременно, и вот тогда я подумал: “В этой истории три главных героя – Элиза, я и он”. И решил, что воображать его, пробираться в его голову и описывать то, что я найду там, будет для меня интереснее, чем сидеть напротив него в его черно-белой тюрьме и выслушивать его черно-белую идеологическую муть о целях и средствах. Так что у него еще будет своя глава. Дойдет очередь и до него.