АЕ – Лирика (страница 4)
Пока Залман Моисеевич принимал агентов, Пётр Игоревич, привыкший размышлять набросками, рисовал и рисовал в блокноте, и когда, наконец, его пригласили в кабинет, у Стравина уже было несколько изображений элегантно одетого мужчины его лет с тоской в глазах.
Как выяснилось, Залман Моисеевич уже страшно опаздывал, потратив время на «этих настырных агентиков бездарей», потому сунул ему пакет с авторскими копиями альбома гравюр и толстый конверт с гонораром. На вопрос сколько в нём, только поморщился, махнул рукой «всё нормально там» и, подхватив под локоть, проводил Стравина до двери, извиняясь снова и снова, так что Пётр Игоревич только успел передать ему пейзаж в рамке, которую он так тщательно выбирал, как оказался уже в приёмной.
В туалете, нервно передёргивая плечами, словно ему было тесно в пиджаке, Стравин пересчитал купюры. Денег было столько, как если бы ему вместо полноценного обеда принесли только суп.
Зато в автобусе было пусто, на шероховатый лист светило весеннее солнце, на бумаге тучный человек в кресле удачно получался и мешком с богатством стяжателя.
С утра Стравин поднялся рано и до завтрака с удовольствием претворил этот эскиз в большой портрет сангиной на коричневой бумаге.
Ему хотелось сохранить оставшееся от работы вдохновение и он включил «Маленькую ночную серенаду». Под музыку Моцарта Пётр ел овсянку, пил чай с шоколадкой. После сел за компьютер, – хотелось найти в интернет-магазине на осень новое пальто Crombie. Но распродаж не было, и вещи, которые уже так хорошо сидели на нём, испарились…
Позвонила Майя; откуда-то она уже знала о печати альбома, спрашивала, одолжит ли он его посмотреть. Стравин, конечно, согласился. Ведь это была Майя, с которой они проучились вместе столько лет, которой он многим обязан и сейчас; как хранительница отдела гравюры и графики она всегда давала ему доступ к фондам музея, всегда извещала о новых поступлениях или любопытных выставках.
Жена, зная как ему важен сегодняшний день, задержалась дома и теперь помогала, подавая тщательно подобранную одежду. Он принимал бережно, как хрупкие пластины весеннего льда, идеально выглаженные брюки, рубашку, галстук-бабочку, носовой платок.
В сумку Пётр Игоревич положил альбом гравюр и папку с эскизами, которые он набросал, вдохновлённый самой возможностью заказа.
До назначенной встречи оставалось минут сорок. Он гулял, с радостным чувством вспоминая, как хорошо легла сангина на коричневую бумагу, и думал, думал, думал.
Что сказать, он жаждал этот заказ!
Мысля откровенно, он сделал бы его бесплатно!
Лучшие рассказы Юрия Казакова были вещью нетленной, а издательство хотело ещё и литографические листы как иллюстрации. Снова заняться литографией, снова чувствовать мягкую структуру полированного камня, впитывающего краску. Как хорошо! Но нужно быть твёрдым, равнодушным, чтобы получить достойные деньги за работу. Тем более ценную от того, сколь дёшев оказался набитый до солидной полноты вчерашний конверт от Залмана Моисеевича.
Он ловил на себе взгляды старушек, женщин, мужчин, детей и наслаждался тем, как он хорош в этой шляпе цвета пальто, в галстуке-бабочке видном в треугольном вырезе, в тёмно-коричневых брюках и ботинках, сливавшихся в единое целое. Сам же он больше смотрел на весеннее небо с белыми облаками, – чувствовалось в нём что-то, какое-то особое настроение, но который день оно ускользало, неуловимое.
На привычном месте перед перекрёстком перекрестился на церковь, повернулся вправо, перекрестился на видные над металлической крышей золотые кресты собора.
Дальше шёл бездумно, в нервном напряжении, время от времени уговаривая себя не соглашаться сразу на их цену, сдерживать нервическое подёргивание плечами, больше молчать.
Войдя же в кабинет, Пётр Игоревич ощутил, как Бог укрепил его. С мыслью о Господе Стравин стал совершенно спокоен, словно вознёсся над столом переговоров. Он вспомнил, что сделал сегодня утром сангиной на коричневой бумаге и решил, что согласится, если заплатят как немцы – 70 тысяч за лист и двойную цену за обложку с суперобложкой, тем более что хотели продавать и авторский тираж литографий отдельным альбомом, в дополнение к книге.
Он тут же нервно передёрнул плечами, перемножив цену на двенадцать, и задохнувшись от счастья, представил, как с женой поедет на море в Испанию, а оттуда на неделю в Лондон бродить по музеям и магазинам.
После того как обсудили условия и они попрощались, обещав подумать, оставался ещё час и Стравин зашёл в церковь Успения Пресвятой Богородицы на углу Сретенки и Рождественского бульвара. Молящихся было неожиданно много, хоть служба и не шла, но он пристроился с угла иконостаса и стал читать молитву, потом благодарить за помощь, потом просить прощения за грехи, за корысть, снова читал молитву, и как то не сразу, но душе стало так легко, как усталому телу после бани, укутанному в тёплую простыню.
Пётр Игоревич пришёл раньше, но она уже ждала его. Несмотря на ветреный день длинное красное пальто на Майе было распахнуто: потоки воздуха, как суетливые руки бесцеремонного любовника пролезали в разрез платья и открывали плотные ноги в телесного цвета чулках. Она чмокнула его в щёчку и аккуратно стёрла мизинцем следы помады, – Стравин видел близко-близко её ярко-угольные ресницы, тщательно подведённые редкие брови, в розовой пудре лицо и аккуратно прокрашенные алые губы. Она посмотрела на его щёку, а потом прямо в глаза и долго не отводила взгляд, пока Стравин не улыбнулся и не спросил, неужели ввели роскошные платья униформой для музейных работников?
Майя молчала, он переспросил:
– Или только для красивых?
– Только для красивых, – рассмеялась Майя.
За столом она внимательно осмотрела строгий тёмно-серый кардиган Стравина из тонкой мериносовой шерсти, в треугольнике которого ярко-голубая рубашка и алый в узорах галстук-бабочка выглядели, как залитые солнцем цветочные натюрморты Коровина или Ван-Гога.
– Как всегда элегантен.
Стравин был доволен. Скрывая смущение, полез в сумку за альбомом. Майя, увидев обложку, спрятала обратно в пачку сигарету и отодвинула принесённую чашку чая на край стола.
Пётр Игоревич скучал, попивая чай и оглядываясь по сторонам. По изображению в камере телефона поправлял бабочку. Погрузив подбородок в тюльпан ладоней наблюдал, как Майя через толстые стёкла в алой пластиковой оправе, как в очках ювелира, почти касаясь носом листа, изучала гравюры, словно ищейка вынюхивала след, оставленный художником.
– Сухой иглой?
– Конечно.
– По цинку?
– Нет, я настоял на меди.
Майя снова опустила голову и двумя пальцами ущипнув лист аккуратно перевернула его, как делала с шедеврами у себя в музейном хранилище. Она то отклоняла голову, словно отстранялась от человека с запахом изо рта, то приближала лицо, словно всматривалась в любимые глаза.
– Ну как, – спросил Стравин, закончив с чашкой чая.
– Да, да, да, – ответила Майя, подняв на него невидящие глаза, расплавленные толстыми стёклами, – и он снова видел её макушку разделённых пробором русых волос и удлинившийся нос.
Пришло в голову, что её можно шаржировать, вытянув лицо в мордочку таксы, придав черты детектива Мисс Марпл, которая всё пыталась что-то отыскать в романах Агаты Кристи. Пётр достал блокнот и стал рисовать быстро-быстро. Мелькнуло, что лучше вышло бы тушью, – передёрнув плечами он отогнал бесполезную мысль, – туши же не было под рукой. Получалось забавно, «надо шаржировать всех, выйдет остроумная серия», он недовольно дёрнул карандашом, словно выкрикнул ругательство, перевернул лист и начал новый рисунок, взглянув на неё. Майя изучала весенний пейзаж города, – дома, лужи, толпа на переходе, автобус, – обычный кадр, но ему казалось, что удалось в чёрных полосах на плотной бумаге передать воздух весны. Здесь как раз сначала был сделан эскиз тушью, и он, кажется, вышел живее.
– Петя, а выставка будет?
Стравин ответил, что планируется. Она попросила дать ей на время альбом, – он подарил насовсем. Майя, увидев в блокноте шаржи на неё, первый, перечёркнутый зигзагом, второй, недоделанный, выпросила их себе на память, потребовав, чтобы Стравин под каждым подписался и проставил дату. Майя передала ему пригласительный на встречу выпускников, сказала, что из их круга будет Николай, специально прилетит из Сингапура, Лазарь, который недавно на биеннале современного искусства продал свою «Сельскую столовую» за двести тысяч долларов.
– Двести тысяч! – воскликнул Стравин. Оказалось, он был на выставке, видел инсталляцию и не смог ничего вразумительного сказать автору. Да и из всех работ Николая ему нравилась только одна, студенческий натюрморт, написанный гуашью, на котором крупная тыква была такая жизнерадостная, как хохочущий карапуз. Майя рассказывала Петру, как Николаю удалось уйти от псевдоклассической, вторичной живописи к созданию арт-объектов современного искусства.
Пётр Игоревич ответил, что арт-объект искусства звучит как дважды помасленная пустота, но в голове его пульсировало «двести тысяч», и как орлы в голубом небе, над ним парили, широко раскинув рукава, пальто и плащи Crombie. Особенно настойчиво было шерстяное пальто тёмно-синего «флотского» цвета: оно пикировало на него с высоты, замедлялось, зависало неподвижно и резко распахивалось крыльями бабочки, открывая атласную розовую подкладку.