Аделина Адалис – Абджед, хевез, хютти...: Роман приключений (страница 25)
После короткого совещания поднялся председатель. Голос его звучал торжественно.
— Совет Обороны благодарит молодого члена нашей республики за сделанный доклад первостепенной важности. Проект его принимается в целом. Утверждение проекта будет произведено на расширенном заседании Ультра-Совета. Совет Обороны будет ходатайствовать перед Ультра-Советом о присвоении гражданину Щеглову звания почетного члена республики, а со своей стороны Совет Обороны приглашает его и его друзей на банкет избранных, имеющий быть в день ближайшей Селены.
Прокаженные с поздравлениями обступили Сергея.
Глава двадцать вторая
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Борис прохаживался по терему нарочито крупными и нервными шагами. Новая, немного неудобная мысль о том, что связь с Эйридикой может оказаться теперь весьма полезной, еще не успела дерзко оформиться, но уже будоражила и настраивала. Наконец он остановился и произнес сакраментальную фразу:
— Ты — Эйридика, а я — Орфей, и я выведу тебя из царства теней в дневные просторы.
Девушка продолжала сидеть, не шевелясь. После недовершенного убийства собаки дочь Эвгелеха мучили навязчивые опасения, что ложь откроется и Борис доберется до сути — до страстной и оскорбительной для девического самолюбия Эйридикиной любви.
— Выведу, как пить дать! — раздраженно повторил Борис, не дождавшийся эффекта. Его начинала пугать эта скрытая и необычайно интенсивная внутренняя жизнь. Эйридика подняла средневековые глаза:
— Мерси. Я не знаю только, нужно ли это?
Поэт опешил:
— То есть как нужно ли? Ведь там так много времени.
— Какого времени?
— Жизни!
Эйридика снова задумалась. Что легче: идти так далеко по неудобным местам или быть безболезненно казненной правительством, когда уйдет Борис? — пыталась решить она. А что Борис уйдет, было уже давно решено ее одинокими ночами жалости и жертвенных фантазий. Дочь Эвгелеха знала входы и выходы, она хотела только помедлить немного, и причиной этой медлительности была странная надежда. Каждый вечер, ложась спать, девушка верила, что у нее переменится характер и что она проснется с новой жаждой жизни, которая заставит ее бежать в мир, но утро наступало, а в изнеженном сердце оставалась прежняя смертельная лень. Борис потерял стиль разговора. Он решительно чувствовал себя Сережей, Броунингом и Буденным вместе взятыми, когда ему приходилось мучить эту царевну-лягушку.
— Вы буржуазная аристократка, — бросил он тоном драматического рабочего от станка.
Лягушка подняла брови: — Неправда, поэт. Наша республика не имеет экономического смысла. У нас нет буржуазии.
— Ну, просто аристократка! — сладострастно взвизгнул Борис.
— Наша республика не имеет древней истории.
Она казалась неуязвимой. Борис бесился, согласие дочери Эвгелеха на совместный побег было единственным способом вырваться из республики, где его постигло последнее разочарование в мистике.
К концу диалога неудобная мысль успела отлиться в прочную форму. «Это ничего, — четко думал поэт, — что мы побежим вместе. Ведь какой же успех в Москве! Вопиющая экзотика! Если она больная, ее запрут».
— Ох, тяжело мне как! — вздохнул он вслух.
Дочь Эвгелеха медленно прижала руки к груди:
— Вот, Борис, поэт мой, вот что я имею вам предложить.
У него сладко заныло под ложечкой.
— Борис, мне трудно покинуть мою родину, где цветут высокие орхидеи, и моего отца, венценосного инженера. Я не хочу быть отступницей! Если я уйду, я буду первой из армии ренегаток, сосудом, через который приходит зло, а вы… вы… идите.
— И ломается же! — с восторженной благодарностью думал Борис. — И нелогична же она!
— Я не так нелогична, как вы могли бы помыслить, — величаво продолжала девушка, — я знаю, что, выпустив вас, я буду преступницей, но сосудом я… не буду.
Внезапно лицо ее передернулось. Из глаз посыпались мелкие слезы. Борис быстро упал перед ней на колени. Античная трагедия кончилась.
— Идите, Боренька, — хрипло шептала девушка, трясясь от рыданий, — идите себе, голубчик, в Советскую Россию.
Борис поклевывал быстрыми поцелуями голубоватые руки.
— А меня пусть убьют. Ничего, — вырвалось у нее фальцетом.
— Зачем убьют? — мягко спросил Борис.
— Иначе никак нельзя.
— Зачем же? Вы должны подумать об этом, дорогая. Если мой долг быть там, в России, мы должны бежать вместе.
— Оставьте меня теперь, — по трафарету, слабо попросила девушка. — Нет, не оставляйте! — Впервые Эйридика чувствовала так близко от себя взрослую чужую теплоту. Она по-ребячьи охватила руками шею Бориса и поцеловала его в скулу неумелыми твердыми губами. Борис впился зубами и эти сжатые губы я музыкально застонал.
«Разучился стонать, никогда не умел», — досадливо подумал он и стал деловито шарить руками по извилистому девическому телу.
Рукам поэта не понравилась Эйридика. «Чувствуй нежность, Боречка, чувствуй, хороший! — умолял он себя. — Никто тебя, Боречка, не жалеет. Надо чувствовать!» — но он не находил в своей опустошенной памяти ни любовных слов, ни ласк.
Между тем Эйридика перестала плакать. Уткнувшись носом в грудь поэта, она сладко и равномерно дышала. Борис был рад, что не видит ее прекрасного лица.
— Слушай, я сейчас стану твоим мужем, — сказал он, чтобы замять неловкость.
Но Эйридика быстро высвободилась из его объятий и залилась глуховатым нежным смехом, показавшимся поэту жутким, как казалась ему жутко-непонятной вся внутренняя жизнь других людей.
— Давай лучше в другой раз, — сказала девушка, сияя порозовевшим лицом, — а теперь расстанемся, потому что мне неловко.
К Борису вернулись все приятные и приличествующие случаю слова, когда-либо прочитанные или написанные им: единственная, голубой бриллиант, звездочка, ландыш, ты — вселенная, кошечка, ангел, мамуля.
Он вышел, растроганный, радуясь звуку собственных шагов по мозаичным плитам коридора. Прямым путем через веранду и сад он не шел никогда, опасаясь встречи с домочадцами. Как счастливый любовник, Борис отпер собственным ключом пеструю дверь и очутился в маленьком горном ущельи, где шумел зеленый бук и упрямо звенела на одной ноте падающая струйка воды. Узкой тропинкой поэт выбрался на холмы имени Реми де-Гурмона и хотел уже выйти на честный городской путь, когда его тихо окликнули:
— Товарищ, Борис!
Из зарослей тамариска показалась голова Александра Тимофеевича.
— В целях конспирации, — исступленно шепелявя, прошептала голова. Даже ажиотажного Бориса рассмешила эта конспирация.
— Эх, вы, генералиссимум, да разве тут скроешься? — Движимый любопытством, он однако тоже полез в тамариск.
Александр Тимофеевич облепил пухлыми губами ухо Бориса:
— Жамечательное открытие. Дешять дней, которые потряшли мир. Формула!
— Боже мой! Не может быть! Какая формула?
— Не жнаю.
— Боже мой!
— Чише. — Белогвардеец судорожно сжал локоть Бориса. — Шегодня в парке шидели товаришщ Арт и товаришщ Шережа. Я шпокойно лежал на траве, где вошпрешщается. Товаришщ Арт говорит: «Хорошо, что эта формула не попала какому-нибудь подлецу». Товаришщ Шережа вошклицает: «Ну да, ведь он бы ее продал, сука!» Товаришщ Арт говорит: «За мильон!» Товаришщ Шережа говорит: «Чише!»
— Боже мой, это все?
— Вше.
Блаженный покой поэта был разрушен новой, хотя и радостной тревогой: — Где нам с вами поговорить? — с тоской вопрошал он Александра Тимофеевича. — Где конспирация, где?
— Говорить не надо, — пошел на деловую белогвардеец, — надо объясняться. Ищите формулу. Я тоже.
Вылезши из кустов тамариска, они разошлись в противоположные стороны. Борис тяжело вздохнул. Перспективы изменились. «Что ж это я один, эгоист, решил бежать из плена, — журил он себя без малейшего юмора, — всем надо бежать, Александр Тимофеевич тоже захочет, он тоже человек».
Глава двадцать третья
ОПИУМ ДЛЯ НАРОДА
Арт Броунинг с горечью размышлял о вреде религий.
Казавшееся ему раньше столь пошлым изречение «религия — опиум для народа» он расшифровывал теперь с истинно-наркомздравовской точки зрения. Его рационалистическая наблюдательность настаивала на том, что преступления и ошибки совершаются людьми не столько в наркотическом блаженстве, сколько в хаосе реакции после него. «Уикли и Козодоевский, — думал он, — совсем опускаются, бедняги. Их бедную нравственность подкосила история с “великими посвященными”. Если таким упадочным людям, как эти двое, не во что верить, то они становятся плохими». Действительно, характер Джонни за последнее время сильно изменился. Паренек продолжал смотреть на Арта покровительственными глазами верной собаки, но тон его в разговорах стал резок и сух. Уикли пристрастился к легкому вину прокаженных и поглощал эту слабую розовую влагу, как шекспировский Фальстаф бочки зверского рома. «Лечебное вино так относится к шекспировской влаге, как Джонни Уикли к веселому Фальстафу». Эго горькошутливое уравнение было записано в заброшенном за последнее время дневнике Арта. Вспомнив о математике, Арт болезненно поморщился. Им снова овладело чудовищное напряжение нынешнего праздничного дня, когда он измучился и пожелтел над головоломным трудом. Покачав головой, чтобы убедиться лишний раз в том, что она болит нестерпимо, он снова подвинулся к столу. На узкой полоске бумаги, измаранной чернильными брызгами, красовались странные, фривольные экстемпорали на трех языках: русском, арабском и английском. Каждый столбец был украшен сердцем, пронзенным стрелой.