Адель Алексеева – Шереметевские липы (страница 5)
Мама слушала, но, по-моему, рассеянно, потому что я продолжала безжалостными глазами смотреть на нее: вон как, мол, воюют, а ты мыла Тане пожалела…
Дети беспощадны к своим родителям. Эту истину – увы! – я поняла гораздо позже, а в то время мама раздражала меня своим нежеланием куда-нибудь ходить, кого-либо звать к нам, своими мелкими придирками и постоянными головными болями. С ней, казалось мне, не о чем говорить – и это тогда, когда дни и ночи я зачитывалась Грином, учила Лермонтова… Иное дело – отец!
А еще появились эвакуированные. Из Москвы и Ленинграда. Одно время у нас на квартире жил даже настоящий композитор. И музыка, которую от меня отодвинула война, вновь возродилась. Он не играл, правда, Шопена или старинные вальсы, как Мария Филаретовна. Какие-то сложные дисгармоничные аккорды, звуки, отрывистые и нервные, долгие паузы и голос самого композитора, то высокий, то низкий, наполняли теперь нашу квартиру.
В доме по Сибирской улице, куда я ходила раньше с жаждой и упоением, стало совсем тихо. Одна из старушек – мать Федора Васильевича – лежала в больнице; другая – умерла. А сама Мария Филаретовна с утра до ночи проводила в военном госпитале, где работала медсестрой.
Раз-два в месяц я все же бывала у нее. Разбирала ноты, играла что-то. Мария Филаретовна сдержанно хвалила меня, усталая, бледная. Улыбка появлялась у нее лишь когда она получала письма с фронта. Они с мужем писали друг другу каждый день, но от Федора Васильевича письма приходили то по нескольку сразу, а то два месяца ни одного.
К седьмому классу я вполне сносно играла на пианино. Каждое утро в школе все выстраивались в физкультурном зале и пели новый Гимн Советского Союза, а я аккомпанировала.
Среди эвакуированных был даже один певец, восьмиклассник красавец Николай с черными глазами. Он поразил нас в первый же вечер самодеятельности, устроенный по случаю начала учебного года. У него были темные волнистые волосы, большие темно-карие внимательные глаза и плотный свитер с оленями. Но покорил он всех не столько наружностью, сколько своим пением. Перед войной в нашем маленьком кинотеатре один за другим показывали удивительные фильмы о музыкантах и певцах: «Большой вальс» о Штраусе, «Музыкальную историю» о Лемешеве и другие. И все эти фильмы мы бегали смотреть по несколько раз. Но то, что произошло на этом самодеятельном концерте, произвело на нас гораздо большее впечатление, чем увиденное в этих фильмах. Николай пел народную песню так проникновенно и в то же время так весело притоптывал валенком, что было ощущение, что он гораздо лучше любого известного певца, лучше даже самого Лемешева! После арии «Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни?» девочки от переизбытка эмоций едва ли не плакали.
Я уверена, что никто ни в каком возрасте не может так чувствовать и воспринимать музыку, как девочки в 14 лет. Ни одна из них не спускала глаз с юного певца. Мы знали, что он из Одессы, и нам казалось, что в его внешности действительно было что-то морское, героическое. Казалось, словно он и сам был защитником этого города.
Коля был насмешлив и ироничен, почти как Печорин, и болен еще больше, чем Грушницкий. Позже мы узнали, что его частые болезни и отсутствие в школе связаны с хрупкостью костей – болезнью, дотоле неизвестной в наших краях. Толкнут его слегка – тут же ужасный синяк или еще хуже – перелом. Месяц после того вся девичья половина класса живет ожиданием вестей о его здоровье. Наконец Николай выздоравливает и снова поет на школьном вечере «Когда я на почте служил ямщиком», все девочки опять очарованы, пишут ему записочки. А потом начинается военная игра или сбор колосков в колхозе, и Николай ломает себе руку или ногу и снова жестокая любовь терзает девчонок, и злятся мальчишки, с появлением Коли ставшие нам неинтересными.
Нам он казался какой-то нездешней птицей – морской чайкой, альбатросом или вовсе какой-то неведомой, сказочной. Но одним ясным майским днем на поляне возле школы опустился вертолет. Коля с мамой и сестрой появились на луговине, летчик быстро открыл им дверь – и наш кумир, наш лучший певец Коля начал подниматься по трапу, посылая нам воздушные поцелуи. Вдруг он остановился и, не боясь холода, начал петь:
После чего помахал рукой и исчез в салоне самолета, оставив нам только воспоминания: о его карих глазах, волнистых волосах, обаятельной улыбке и невероятном голосе. Теперь мы называли его «мальчик с волшебным голосом».
Вероятно, он отправился в теплые края, на берег Черного моря, куда его решил перевезти отец, большой начальник среди летчиков, поскольку доктор сказал, что «здесь такую болезнь не лечат».
Дни начались печальные. Через несколько недель в школе на стене появились два портрета в черных рамках: Шорохов и учитель географии Верещагин. Они погибли в начале 1944 года.
Воинскую часть, где служил отец, перевели в старинный подмосковный город Дмитров.
Постепенно мной овладела мысль поехать в Дмитров, увидеть отца, поселиться там и перевезти маму. Я уверяла маму, что она должна избавиться от директорства, полечиться. Я убеждала в письмах отца, что, пока его часть не отправили снова на фронт, он должен снять для нас комнату, хоть на месяц-два…
Мама начала поддаваться моим уговорам. Уже решилась отправить меня к отцу, на разведку.
Как я торжествовала! Уроки теперь учила на совесть, приносила домой лишь «хорошо» и «отлично», изо всех сил старалась помочь маме по хозяйству, вытирала пыль и добела мыла наши деревянные, с давно уже стершейся краской полы. Подолгу занималась на пианино, представляя, как в Москве буду поступать в музыкальную школу… А по ночам в голове звучало: «В Москву, в Москву, в Москву…» Как у всех трех сестер вместе взятых. Так тосковала я об отце и так хотелось мне попасть в Москву.
Весной по маминой просьбе от старшей дочери к нам опять вернулась бабушка. Дом сразу наполнился ее деятельными хлопотами, разговорами, ожил. Бабушка привезла постное масло и стала печь вкуснейшие «картофляники» – оладьи из мороженой картошки.
Как-то она сказала:
– Ты, это, смотри, мать-то твоя не больно хороша. Лицо-то дутое утрами, как квашня. Хворь, видать, в ней, да не сказывает. А ты догадайся сама. По работе убивается, себя не помнит. Да и из-за Вани-то вся иссохлась…
Я слушала бабушку, а сама думала: как избавиться от Вовки Кулакова и что написать ему, когда будем играть в почту? Вчера он пришел, а я и скажи, да просто так, не подумав: «Слабо тебе выпрыгнуть из окна?» Он взял и выпрыгнул со второго этажа!..
Пришла Татьяна Сергеевна – она получила письмо от мужа, с фронта. Радостная и счастливая, читала нам его вслух.
А утром… В школе… Я открыла дверь и обомлела: на стене висели два портрета в черных рамках. С красными лентами. И подписи: «Погиб смертью храбрых в боях за Родину Шорохов Яков Петрович», «Погиб смертью храбрых в боях за Родину Верещагин Федор Васильевич»…
Ребята стояли испуганные. В один день! Время сделалось пустым и долгим.
Школа оделась в траур. С особым чувством и строгостью пели мы в те дни слова гимна: «Славься, Отечество наше свободное!..»
Ночью я лежала без сна и думала об их вражде, и мне было стыдно за свое отношение к Шорохову. Теперь все обиды, ссоры, раздоры – за гранью жизни…
– Раз тебе ехать, будем продавать пианино. Нужны деньги, – сердито сказала мама.
Я отвечала беспечно:
– В Москве и под Москвой есть музыкальные школы, там я и буду играть.
Пианино наше купила табачная фабрика. Пришли за ним трое мужчин с ремнями и, с трудом поворачиваясь в узких проходах, понесли. На лестнице что-то в нем глухо застонало, на секунду во мне тревожно отозвалось. Но жажда и радость теперь уже близкого отъезда были сильнее.
Мама сложила мои вещи в большую корзину с запирающейся крышкой. На дорогу испекла «картофляников». Где-то раздобыла целую буханку черного хлеба и дала сто пятьдесят рублей денег.
Уезжала я в дождь. Говорят, это добрая примета. Но какие уж там добрые приметы, когда вокруг одно горе… Мама заплакала, и я дрогнула: может быть, напрасно я еду, может, бросить эту затею, вернуться? Но нет, я верила в свою удачу, я должна была, я хотела ехать! И старалась утешить маму: «Ты же приедешь!.. Я у бабушки летом буду. Татьяна Сергеевна тоже одобряет меня…»
Кулаков нес мою корзину. Скоро ему надо было идти в ремесленное училище. «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет, так ведь?» – говорила я маме бодрым голосом, чтобы хоть чуть-чуть развеселить ее.
Но вот зазвонили в станционный колокол. Мама почему-то не смотрела на меня. Сквозь вагонное окно я видела лишь ее спину. Поезд тронулся…
Всю дорогу шел дождь. Через два дня сквозь мутный туман за окном показались первые дома Москвы. А мне надо было ехать дальше, в Дмитров, где находилась воинская часть отца, – кажется, это с другого вокзала. Я нашла носильщика, который сказал, что посадит меня прямо на дмитровский поезд, если заплачу ему 100 рублей. Я согласилась, но когда он поднял мою корзину, то потребовал еще. И мне пришлось отдать весь драгоценный хлеб.
В Дмитрове я нашла дом, где отец снял комнату. Это оказалось старое монастырское здание. У соседей лежало для меня письмо: минувшей ночью отец уехал, его часть перевели…