Адель Алексеева – Шереметевские липы (страница 2)
Зимой – другое дело, зимой – сани. Они низкие, и прыгать не надо. Кувырк – и там. Возница, сидящий впереди, – в тулупе, в зимней шапке да еще овчинный воротник закрывает голову, – ничего не слышит. И едешь, едешь, пока не надоест. А тогда переваливаешься из саней прямо на снежную дорогу. Но, увы, и страха уж нет.
На Сибирском тракте осенью и весной, как дожди зарядят, не разглядеть и торцов: густая жирная грязь покрывает город. Жители двигаются по тротуарам с осторожностью. Придешь в школу – сразу к бочке мыть галоши, ботинки; и с красными от холодной воды руками в класс. Учителя тут же вместе с учениками моют обувь.
Яков Петрович Шорохов – прямой, голос отрывистый – ходил без галош даже в самое осеннее ненастье, и черные нагуталиненные штиблеты его всегда блестели. Мы смотрели на него восхищенно, но остерегались.
Не боялся его только второгодник Вовка Кулаков. Он никого не боялся, этот наш Вовка-истязатель. Вовка привязывал мои косички к косичкам Милы Московкиной, случалось, и поколачивал нас. Но в знак особой симпатии он же чинил наши карандаши, а однажды где-то украл фарфоровую фигурку собаки и сунул ее мне. В мальчишеских стараниях доказать свою дружбу он как-то, отнимая у меня бритву, чтобы очинить для меня же карандаш, так порезал мне руку, что навсегда остался шрам.
Наша школа была двухэтажная, деревянная. Вверху классы, внизу зал, вернее, широченная низкая комната, где мы кувыркались на полу, прыгали через козлы, а после уроков по пятницам устраивали репетиции хора. Именно там стояло оно – таинственное и запретное пианино. Раз в неделю на репетиции хора приходила Мария Филаретовна, отпирала пианино, и мы пели «Розочку алую», «Однозвучно звенит колокольчик», «Москву майскую».
Она заставляла нас выводить трезвучия, петь гаммы. Голосок у меня был писклявый, тонкий, и пенье тоже ничтожное. Но на репетиции я ходила всегда. Мне нравились большие спокойные глаза Марии Филаретовны, гладкие, совсем без блеска черные волосы и грустное лицо. Мама и все наши знакомые стриглись коротко, а у Марии Филаретовны волосы разделены были на пробор и собраны сзади в гладкий пучок.
Ужасно хотелось потрогать клавиши – черно-матовые и беленькие, с желтизной. Но никто из нас не смел приближаться к пианино и уж тем более тыкать в клавиши пальцем. Мария Филаретовна говорила: «Пьеса для фортепиано», – и это звучало еще более певуче, чем «пианино».
Пианино я видела до того лишь в детском саду. Наша воспитательница Адель Юрьевна играла марши, вальсы, полечки. Чем-то она была похожа на Марию Филаретовну – такая же прямая, строгая и загадочная. У Адели Юрьевны нижняя часть лица всегда была закрыта плотным кружевным черным шарфом, конец которого перекинут через плечо. Потом мы узнали, что еще в Гражданскую войну, когда в нашем городе, за рекой, был Колчак, гимназистку Адель ранило – пуля прошла по щеке, задела подбородок, обезобразив лицо.
Иногда Мария Филаретовна и наш учитель географии Федор Васильевич вместе шли из школы: он – большой, полный, лысоватый, она – тоненькая, в черном платье. «Поповна», – говорила о ней бабушка.
Мы с подругой Милой Московкиной узнали, где они живут, и стали бегать под окна слушать музыку. Сквозь тюлевые занавеси и цветущую герань неслись звуки – бурные и порывистые, строгие и грустно-певучие. Мы стояли не дыша, пока кто-нибудь не обращал на нас внимания. Тогда мы делали вид, что рвем траву, или чертили что-нибудь мелом на тротуаре. А звуки лились и растворялись в воздухе, сливаясь с запахами черемухи, тополя, липы…
В тот последний год перед войной мой отец привез из Москвы патефон и пластинки, целый ящик пластинок! Патефон нам казался чудом, чудом света. Первым был, конечно, громкоговоритель – черная тарелка с коробочкой посередине. Совсем-совсем в детстве верилось, что в коробочке сидят маленькие человечки и говорят там разными голосами. Когда оттуда раздавались звуки музыки, я ломала голову: как могут поместиться там еще и музыкальные инструменты? Объяснения отца насчет физических законов были непонятны, и я подолгу сидела, уставившись в черный круг, и воображала сказочных дюймовочек, карликов и бог знает что еще.
Когда появился патефон, я стала выключать громкоговоритель и слушать пластинки: «Танго Парижа», арии из «Риголетто», из «Фауста», украинские народные песни. Это было замечательно, действительно чудо!
И все-таки это не могло идти в сравнение с тем, что неслось сквозь черемуховый, тополиный воздух со второго этажа того дома.
Помню, однажды я стояла там, слушала фор-те-пи-а-но, и кто-то тронул меня за плечо. Я испуганно оглянусь: старушка в темном, на морщинистом лице слезящиеся старческие глаза. «Пойдем в дом, голубушка, послушаешь там», – сказала она. Но я убежала, словно меня застали за чем-то нехорошим.
Ох уж эти детские страхи, детские переживания, то преувеличенные стократ, то сглаженные! И все-таки что может быть памятнее этих горьких и ярчайших ощущений!..
Помню пожар. Мне всего лет пять. Вечереет. Родители еще не вернулись. Я хочу зажечь лампу, большую керосиновую лампу-«молнию». Чиркаю спичкой – и непонятно как вспыхивает тюлевая занавеска. Пламя охватывает окно. От страха я бегу в другую комнату – и под кровать. Больше всего в этот момент боюсь не пожара (я не видела и не знаю, что это такое), а того, что сейчас придет отец и мне попадет. Отец действительно как раз возвращался с работы, увидел дым в окне, вбежал… Это спасло нас.
Помню первые похороны – соседской бабушки. И потом долго меня мучает сон, что ее закопали живую… Ах, как страшно ходить мимо кладбища!
Первого мая мы на спор перебирались по бревнышкам через Чепцу (тогда только начали строить мост). Сразу было страшно, а уж к середине реки – вода мутная, бурная – просто ужас! Ноги деревянные, и сердце застревает в горле, но не возвращаться же!.. За рекой на весенних залитых лугах по колено в ледяной воде собирали желтые кувшинки. Зато после – уважительные взгляды одноклассников.
А полоскать белье в проруби? А лизнуть языком железо зимой? А ехать на подножке поезда? До Балезино один всего перегон, но жуть: рука немеет, стискивая поручень, копоть паровозная в носу, в глазах, скрипит на зубах!..
Наконец, самое страшное – парашют.
В городе нашем на высоком берегу реки стояла церковь, рядом колокольня. На ней-то и устроили парашютную вышку. Затянули на мне ремни, подошла я к краю, слышу: «Твоя очередь, пошла!»
Этот маленький шаг, который надо было сделать от края колокольни, от колокола, что висел за спиной, тот последний шаг, за которым только воздух! И пусть тогда я не излечилась от страхов, но знала, что однажды я все же смогла сделать этот шаг!
Мария Филаретовна казалась мне существом необыкновенным, почти неземным. Сидеть рядом с нею и говорить, учиться у нее – это казалось немыслимой, невозможной, никогда не осуществимой мечтой до тех пор, пока…
Однако прежде надо рассказать о нашем доме, об отце, о матери, которая на исходе моего детства ушла из жизни, о Шороховых, что жили рядом.
У нас было две комнаты, кухня, чулан и балкон размером с целую комнату. Крашеные полы, окованный железом сундук в углу, старенький буфет, в котором подрагивала посуда, когда ступаешь на среднюю половицу, кровать с никелированными шарами и белым покрывалом. Над нею ветхий ковер. На кухне огромная печь. Каждое воскресенье помимо обычной готовки мама непременно что-нибудь еще пекла. Кажется, ни на каком электричестве или газе не могут получиться такие вкусные пироги, шаньги, рыбники, гусь в тесте, поросенок, не говоря уже про щи или борщ, которые если не из печи, так и никаких вовсе слов не заслуживают. Чулан был полон маленьких бочонков – с медом, маслом, соленьями и моченьями, четверти с молоком, обливные кринки со сметаной, в углу на крюке висела тушка барана или поросенка.
В базарный зимний день отец сажает меня на санки, и мы едем закупать продукты на неделю. Отец обычно строг, даже недоступен, но тут он веселый, быстрый и щедрый. На обратном пути я сижу в санках, обхватив руками бочонок, между кулями с мукой и крупой. Мука у нас хранится на балконе в огромном ларе. Муки требуется много – ведь хлеб мы печем сами, то мама, то бабушка (когда гостит у нас).
Все это обилие снеди, ее неповторимый довоенный вкус прочувствовала я в дни войны, когда приходилось есть «заваруху», «картофляники» из картофельных очисток и так называемый «суп с галушками», а на самом деле нечто, заправленное черной мукой.
Но это потом, а пока – 1940 год, и наш дом полон благодушия, гостеприимства, веселья. Отец директорствовал в педучилище. Был он в те времена красивый и грозный, деятельный и по-крестьянски практичный. Мама преподавала русский язык и литературу. Женственная, мягкая, она легко и смеялась и плакала.
Отца боялись, мне кажется, все ребята в нашем городе. Он мог и на улице дернуть баловника за вихры, узнать фамилию, отвести к родителям. Как-то мамины фильдекосовые чулки я изрезала на юбку для куклы. Отец отстегал меня ремешком, да так, что запомнилось навсегда. В те годы едва ли не все были сторонниками волевого воспитания. В доме строгий хозяин – отец, с ним не поспоришь. В школе – директор, при виде которого самый лихой хулиган прячет папироску.