А. Крылов – Окуджава, Высоцкий, Галич... : Научный альманах. В двух книгах. Книга 1 (страница 69)
Остановимся подробнее на стихотворении «Общаюсь с тишиной я…», которое интересно нам, как «близкородственное» «Истории болезни». Эти стихи принадлежат к «больничному» циклу 1980 года и оказываются «возвратом к теме» (А. Кулагин), только не очень старой, не из «протеического» периода, а из 1976 года. Герой так же попадает в больницу с «неотложным» состоянием, он так же реагирует на расспросы врачей неописуемым поведением — безудержным смехом. Врач так же составляет «опись» симптомов, то есть
Алфавит в этом случае предстаёт не парадигмой символов (чем он является в языке), а синтагмой, текстом, описывающим жизнь как хронологический ряд, то есть текстом биографическим. Герой снова, как и в «Истории болезни», противопоставляет биографию врачебной «описи», только более энергично. Потому что этот герой вообще более силён и настойчив, чем герой «Истории болезни» и — как ни странно это прозвучит — более здоров. Но если алфавит — биография, то такая, которую невозможно интерпретировать, исказить: азбука не имеет вариантов и не нуждается в изложении, она являет сама себя и не нуждается в повествующем дискурсе. Алфавит виден человеку примерно так, как жизнь человека видна богу, а жизнь героя — автору. Текст-алфавит — это текст подлинный и однозначный, это жизнь-биография в истинном свете, в её действительном, не спекулятивном смысле.
Именно такая биография выступает настоящей «книгой жизни», — описанием не классифицирующим, а индивидуальным, и скорее даже не описанием, а выявлением. «Но придержусь рукою я // В конце за букву “я”» /2; 151/ — речь идёт, конечно, не только о последней букве алфавита, но и о местоимении первого лица.
В обоих рассмотренных произведениях герой защищает своё право на биографию отчаянным жестом, перформативом, разрушающим условность дискурсов, выводящим субъект и его речь в сферу безусловного. И отверстое тело (мотив горлового кровотечения), и смех «вообще» — варианты освобождения от завершённых заданных форм, от «монологической цельности» мирообраза в рамках той поэтики, которую М. Бахтин называл карнавализованной[368]. Это способы «побеспокоить», смутить распорядителя ярлыков явлением не-классифицируемой, живой жизни. Включая себя, своё несовершенное
По наблюдению А. Житенёва, универсалии модернизма в XX веке эволюционировали от «греха» к «травме», и «если “грех” заставлял верить в возможность “благодатного” возвышения над человеческой конечностью, то “травма” соотнесена с мыслью об отсутствии трансцендентного адресата, о невозможности обретения душевного мира»[369]. Заявляя устами персонажей, что
Да, трилогия знаменует момент, когда концепция «травмы» одолевает концепцию «вины» и вынуждает человека принять утешение моральной летаргии. Но для читателя этот вердикт освещается и корректируется сверх-текстом песенного мира Высоцкого. Рядом с другими художественными высказываниями поздних лет «История болезни» — не капитуляция, а скорее эксперимент бесстрашного ума: «Что если?..» — опыт воображения худшего. И он позволяет заметить ещё как минимум две вещи, важные для понимания мира Высоцкого.
1) Подлинный художник стремится к самопроявлению бытия, способному победить любую несвободу, в частности преодолеть ложь и плен нормализованных языков общества и тех практик, которыми оно нивелирует индивидуальность человека. Модель как инструмент познания обнаруживает не только реальность/возможность своего «предмета», но и его обусловленность, его границы. Границей тотальной
2)
Кровь из горла — это высказывание жизни самой, в котором «вещество существования» заменяет слово и является словом (знаком). Такой порыв за пределы общепринятого культурного семиозиса напоминает о критике символа у А. Галича[371] и, вероятно, обозначает путь мысли, характеризующий не только Высоцкого, но и некий его художественно-эстетический круг, границы которого мы пока не можем определить. Но очевидно, по крайней мере, что недоверие стереотипным дискурсам, поиск иного, истинного способа высказывания стали и этическим, и эстетическим принципом Высоцкого. Можно предположить, что этот принцип многообразно реализован в его творчестве, в различных сферах и формах. Но их анализ — уже вопрос отдельного исследования.
ДРЕВНЯЯ РУСЬ В ПОЭЗИИ ГАЛИЧА
Поэзия Александра Галича отличается необычайно широким диапазоном историко-культурных ассоциаций. Будучи очень начитанным человеком, он обращался в своём творчестве к античности, пушкинской эпохе, Серебряному веку, европейской живописи и музыке… Эта особенность его поэтической работы уже не раз становилась предметом внимания исследователей[372]. Между тем, есть в творческом сознании Галича грань, специального внимания в науке о нём пока не привлекавшая, но представляющаяся нам очень значительной, — Древняя Русь. Попытаемся очертить круг ассоциаций такого рода в наследии поэта и увидеть закономерности творческого диалога его с историческим и культурным наследием отечественного средневековья. В поле нашего внимания попадут мотивы, навеянные историческими (пусть даже полулегендарными) фактами и древнерусской литературой и иконописью. Конечно, понятие древнерусской культуры должно бы включать в себя и классический фольклор, но касаться фольклорных (как и библейских) мотивов мы, во избежание очевидного в этом случае расширения темы, не будем — за исключением случаев, когда они неотделимы у Галича от мотивов, обозначенных нами выше.