А. Карху – Жена запасного человека (страница 6)
— Может, и был.
— А ты не помнишь?
— Вер, ты чего пристала с утра пораньше?
Он сказал это почти ворчливо, и в этом была такая привычная отцовская интонация, что Вера чуть не отступила. С детства знала: если он так отвечает, значит, дальше не полезешь — или полезешь и испортишь всё. Он не кричал, не ставил на место, не хлопал кулаком. Просто давал понять, что там, за следующей фразой, начинается лишнее.
Она вдруг вспомнила, как в девять лет стояла у окна в его тогдашней сторожке на проходной. За окном шёл мокрый снег, лампа над дверью желтела в воздухе, по лужам шли мужчины в ватниках, кто-то ругался, кто-то смеялся. Отец пил чай из металлической кружки и проверял пропуска, один за другим, быстро и привычно. Ей тогда ужасно нравилось сидеть у него “на работе”. Там было тепло, пахло табаком от чужих курток, мокрыми рукавицами и машинным маслом. На столе лежали толстые журналы, связка ключей, фонарь, кусок хлеба в газете, сахар в банке. Всё выглядело важным и взрослым.
Она любила эти часы. Любила, как он открывает дверь локтем, не выпуская кружку. Как говорит кому-то: “Пропуск”. Как молча кивает знакомым. Как вдруг становится в этом маленьком домике не просто её папой, а человеком, через которого проходит движение целого мира.
Наверное, именно тогда она впервые почувствовала, что мужчина может быть не громким и всё равно главным.
Чайник засвистел. Отец выключил газ.
— С лимоном будешь?
— Буду.
Он нарезал лимон тонкими кружками и положил на блюдце. Руки у него были всё те же — короткие, сухие, с потемневшими от возраста суставами, очень точные. Эти руки в детстве чинили всё: санки, выключатель в коридоре, кукольную кроватку, мамину табуретку, велосипедный звонок, даже один раз резинку на её шапке. Ей казалось, что в этих руках ничего плохого быть не может просто по определению.
Они пили чай молча. За стеной кто-то сверлил, потом перестал. Во дворе сигналил грузовик. Отец отрезал ножом кусочек хлеба, посыпал солью и съел — старая его привычка, когда чая недостаточно, а есть вроде и не хочется.
— Ты чего приехала? — спросил он наконец.
— Просто.
— Просто ты по субботам редко.
— Соскучилась.
— Врёшь.
Он сказал это без улыбки, но и без злости. С какой-то стариковской прямотой, от которой уже не защищаются.
Вера посмотрела в окно. Во дворе женщина в сиреневом халате выбивала половик, и пыль летела в мокрый воздух клочками.
— Пап, у Павла на работе что-то меняется.
— Ну.
— И мне это не нравится.
— Чем именно?
— Не знаю пока.
Он кивнул, будто такой ответ был для него самым понятным.
— Не нравится — смотри.
— Я и смотрю.
— Ну и смотри.
Она усмехнулась почти зло.
— У тебя всё просто.
— А чего усложнять?
— Может, потому что из вашего “не усложнять” потом вся жизнь и состоит.
Он поднял на неё глаза. Не обиделся. Но и не понял до конца, к чему она ведёт.
— Ты сейчас про что?
Она не ответила. Потому что вдруг сама почувствовала: ещё рано. Она приехала не за разговором. Она приехала за ощущением отца, за проверкой, жива ли в ней та старая уверенность, что есть на свете человек, который не сломает чужую жизнь просто потому, что ему так удобнее.
— Пап, а тетрадки твои старые где? — спросила она.
— Какие ещё тетрадки?
— Ну с работы. Журналы, записи. У тебя же всё хранилось.
— А тебе зачем?
— Просто посмотреть.
Он хмыкнул.
— Смотреть там не на что.
— Всё равно.
— В кладовке, может. Или на антресоли. Не знаю.
Она встала.
— Я гляну?
— Глянь, только пыль не подними. Потом чихать буду.
Кладовка у него была не столько комнатой, сколько тёмным продолжением коридора, забитым вещами, которые нельзя выбросить не потому, что нужны, а потому что прожили вместе слишком долго. Банки, сапоги, коробки с проводами, сломанный вентилятор, старые новогодние игрушки в газете, полотенца, мамино пальто в чехле, пустые банки из-под кофе “для шурупов”, пластиковый таз, лыжные палки без лыж.
Вера поднялась на табурет и дотянулась до антресоли. Сначала сняла одну коробку, потом другую. В третьей действительно оказались тетради. Толстые, в тёмных обложках, с пожухлыми страницами, некоторые перевязаны бечёвкой. На одной ещё читалось выцветшими чернилами: “Дежурства”. На другой — “Журнал”. На третьей без названия.
— Нашла? — крикнул с кухни отец.
— Нашла.
— Ну и что тебе там?
— Ничего пока.
Она спустилась с табурета и отнесла тетради на кухню. Отец посмотрел на них так, будто в дом внесли не бумагу, а слишком старое время.
— Господи, и это ещё валяется, — сказал он.
— А ты хотел выбросить?
— Да руки не дошли.
— Конечно.
Она села и раскрыла первую тетрадь. Пахнуло пылью, бумагой и чем-то ещё — железным, сухим, как старое помещение. Внутри были столбики фамилий, даты, номера пропусков, пометки карандашом, чей-то чужой размашистый почерк и поверх него аккуратный, маленький почерк отца. Она узнала его сразу, как узнают голос в соседней комнате. Те же буквы с лёгким наклоном, та же привычка писать “тчк” без точки, те же плотно прижатые хвосты у “р” и “д”.
Она листала медленно. Январь. Февраль. Март. Смены. Ночные. Замечания. Допущен. Опоздал. Выдан ключ. Сдан ключ. Прошёл. Не прошёл. Жизнь в сухом остатке, без лиц.
И с каждой страницей ей становилось всё не по себе. Не от того, что там было что-то ужасное. Наоборот. От того, как всё выглядело нормально. Именно так, наверное, и выглядит чужая власть в руках тихого человека — не как кровь, не как крик, а как ровные строки в тетради.
— Ты что там ищешь-то? — спросил Николай Иванович.
— Не знаю.
— Тогда не найдёшь.
— А если найду?