Зот Тоболкин – Лебяжий (страница 71)
Потянул ветерок. Вскарабкавшись наверх по трещиноватой глинистой промоине, Станеев замер. Запах сирени обнес волнующим холодком кожу и полетел с ветром дальше. Грачи и халеи, привыкшие к здешней сутолоке, несли в когтях то червей, то рыбу, орали, внося свою лепту в разноголосый гомон планеты.
«Милая!» – как женщине, прошептал избушке Станеев. Это заброшенное жилище стало когда-то первым его собственным домом. Здесь он вечеровал с покойным Истомой, вел нескончаемые споры с Водиловым, здесь встретился впервые с... Раисой. Ездили по кирпич и заплутали. Их разыскивали по всей тундре, а нашли у Истомы. Вернуть бы то время!.. Или скорей пережить это, взбаламутившее спокойную, устоявшуюся жизнь Станеева.
Скоро исчезнет, развалится одряхлевшая избушка, снесут с лица земли сад... Грустно, но все на свете кончается. Все... все...
Этот кусочек природы преподал Станееву несколько великих незабываемых уроков, научив уважать все живое, живущее. В суете ежедневной люди забывают не только других, но и самих себя, черствеют, портятся, загнивают душой, а когда спохватываются (если все же спохватываются!), то все лучшее уже позади. Впереди остается крохотный отрезок времени, такой крохотный, что человек и пожалеть не успеет о напрасно потраченных днях своей короткой жизни.
«Милая!» – снова и вслух повторил Станеев, погладив рукою низко опустившуюся замшелую крышу.
Из больничного окна, вернувшись после обхода в свой кабинет, выглянула Раиса и помахала рукой. Станеев не заметил ее. Постояв еще немного, сорвал кисточку персидской сирени и, опустив голову, направился к ретранслятору, подле которого бросил лодку. Этот день он тоже прожил напрасно, но не сожалел о нем, а спешил скрыться от всего, что видел, поразмыслить, как быть и стоит ли быть дальше.
Берег у острова кишел людьми, машинами, тракторами, звенел цепями, лебедками, кранами, сиял фарами, дымил поздними утренними кострами. Смиренная труженица река, робея перед напором цивилизации, с тихим шелестом откатывала усталые волны, терлась о бок полузатопленного сухогруза, жалуясь ему и людям на палубе на неисчислимые обиды. А сухогруз был мертв, а люди на палубе – бичи. Распечатав бутылку красного, они ошлепывали на себе комарье и спорили о смысле жизни.
– ...А шарик мудро устроен, – говорил один, мокроволосый, видимо, только что выкупавшийся, сгребая с широких, с мускулистых плеч мошкару. – Все на нем есть. Только брать надо умеючи. А уменья-то нам часто и не хватает.
– Я видел гравюру одну, – подхватил другой с добрыми щенячьими глазами, с растерянною на толстых губах улыбкой. – Художник младенца изобразил, который землю в руках держит. Уставился на нее, как на игрушку, и – держит. Забавно, а?
– Кконец света! – тряся редкими льняными волосами, сквозь которые просвечивала красная кожа, заикаясь, сказал третий бич и поправил очки. – Ффу ччерт! Вода набралась в ухо. – Вскочив, он поплясал на одной ножке, вытряхнул наконец воду, сел, разлил по складным стаканчикам вино и посоветовал: – Ппей-те, мыслители! Ппейте и не ффилософствуйте. Ффилософфия – штука заразная...
Напрела, напилась дождями земля, дала жизнь новым кустам и травам, а ее вывернули, опрокинули зеленью вниз, сдвинули в кучи вместе с обломанными пнями, с расщепленными деревьями и заставили умирать. Солнце, не оставлявшее землю без тепла, и здесь позаботилось: завялило сухожилья корней, лишенных еды и питья, высушило надторфяной бурый слой. Земля крошилась, тончала и переставала быть тем, чем была: земля становилась докучливым грунтом, который отвозили куда-нибудь подальше. А рядом с карьером, в обнаженных коричневых ямах, влажно парил торф, вскипали пузырьки газа, ковши экскаваторов вычерпывали это булькающее месиво кубометр за кубометром. Бульдозеры отпихивали в сторону, скучивали, экскаваторы погружали подсохшую землю в машины, а машины увозили груз туда, где строилась лежневка. Ее просто строили: кое-где подсыпали грунт, на него укладывали деревья, а чаще всего валили без подсыпки и продвигались вперед. Дорога, с которой связано понятие бесконечности и вечного движения, была здесь конечна и безобразна своей временной, скоропалительной сущностью. Через неделю-другую этот настил будет засосан болотом, сверху навалят других деревьев, и по ним с натужным урчанием пойдут машины, пока одна из них не ухнет где-нибудь вместе с куском дороги в вонючую непроглядную бездну. Потом, лет через пять-шесть, на месте лежневки проложат бетонку, устроят мосты, надолбы, обочины, наставят дорожных знаков, упреждающих надписей. Потом никто не поверит, что под бетоном, по которому с головоломной скоростью мчатся автобусы, нарядые легковушки, тонули вездеходы. Деревья и грунт к тому времени изопреют, сольются с нижним слоем и станут землей, а не строительным материалом. Между землей и бетоном простелют гравийно-песчаную подушку. Песка нет на Лебяжьем, и его завозят на баржах из Тарпа. Впрочем, есть неподалеку от больницы превосходный, крупный песок, но Ганин почему-то его не трогает. Геологи ищут на ближних подступах. Может, найдут. А пока плывет песок из Тарпа, желтеет по мере приближения и, попав на Лебяжий, становится чуть ли не золотым. Себестоимость его возрастает раза в четыре. Самоограбиловка получается.
Ффу, жарища! В УАЗике пыльно, душно. Велев остановиться, Ганин разделся и прямо с обрыва ввинтился в Курью. Его подхватило течением, на водовороте развернуло и понесло. «Так бы вот и плыть куда глаза глядят», – широко, вольно раскинув руки, Ганин лежал на спине и смотрел на чайку, которая парила над ним, тоже вольно раскинув крылья, белая, чистая, ничем не озабоченная аристократка. Ганин был ее отражением по ту сторону воды, жизни, плыл куда-то, большой, белотелый. Чайка спланировала к самой поверхности воды, как бы примеряя себя к человеку. Так и плыли они: один в реке, другая в небе, подразнивая друг друга. «Может, поменяемся?» – предложил Ганин. Птица взмыла и высоко, медленно вновь поплыла над человеком. И впрямь поменялся бы, взлетел бы, как она, если б мог обрести крылья.
Его далеко отнесло. Ганин взял наискосок к берегу, и чайка, сердито крикнув, улетела прочь.
Воздух был густ, недвижен. Лишь гнус, тучами в нем вившийся, да птицы протыкали в нем дыры. Дыры снова затягивало сладко-удушливым послеполуденным маревом, и снова устанавливалось гнетущее равновесие раннего лета. На берегу встретила мошкара, и, облепленный ею, Ганин скачками помчался к машине и сразу же по пояс провалился в болотину. Выбравшись, снова плюхнулся в воду и поплыл, одолевая встречное течение, к затопленной старой барже. На ее палубе, рассолодев от вина и солнца, дремали двое бичей. Третий, опрокинувшись на спину чуть слышно наигрывал на гитаре.
– К нашему шалашу, – продолжая перебирать струны, пригласил он. – Правда, угостить нечем.
– А я сам могу угостить. – Ганин свистнул. Из тальника, с берега, раздался ответный свист. – Толя, принеси-ка мой термос!
– Есть, – тотчас отозвался шофер и ринулся на голос прямо через болото.
– Бичи! Босс угощает, – рванув струны, закричал гитарист и растянул в улыбке толстые губы.
– Кконец света! – недоверчиво пробурчал тот, что лежал поближе, и, сдернув очки, приоткрыл один глаз. – А, здравствуйте. Я вас знаю.
– Кто же Ганина не знает, – отозвался другой и, не помогая руками, вскочил на ноги. Был он высок, с Ганина, но поплечистей. Под кожей перекатывались шары мускулов.
– Геракл! – хлопнул его по спине Ганин. – А сила зря пропадает.
– Че зря-то? – добродушно ухмыльнулся парень. В ухмылке проглянуло смущение. – Не зря... все утро бревна таскал на лежневку.
– Сколько ж ты получил за это?
– Ни копья. Зачем? Это же тренировка была. Чтоб не потерять форму.
– За тренировку-то много тяжестей перебрасываешь?
– Тонн пять. Иногда больше.
– Приходи завтра в контору. Твои тонны переведут в рубли. Получишь, сколько заработал. А о дальнейших твоих тренировках я позабочусь.
– Ему это не интересно, – перестав бренчать на гитаре, сказал толстогубый парень. – У него девиз: свобода и безответственность.
– Вашу свободу я не стесняю. А отвечать за что-то все равно приходится, если вы люди, а не жужелицы.
– Полегче, босс, полегче! – нахмурился парень, напружив крепкие свои мускулы.
– А то что будет? – лениво усмехнулся Ганин.
– Вздую, вот что. Не погляжу, что вы тут шишка.
– Страшно-то как! Толя, не вмешивайся! – остановив выжидательно посмотревшего на него шофера, сказал Ганин. Разогретый выпитым коньяком, вскочил, потянул парня за уши. – Вставай, хомяк! Покажи, на что ты способен!
Парень, как ласка, метнулся в сторону, в падении зацепил ногой Ганина. Это был классный, но чуточку замедленно проведенный прием. Ступня непонятно как оказалась вывернутой, и, вскрикнув от боли, парень застонал и сдался.
– Так и инвалидом остаться недолго, – проворчал он, оттирая ступню. – А бичам пенсия не полагается.
– Мы это обсудим с тобой. Завтра в семь ноль- ноль.
– Кконец света, – осуждая, покачал головою бич в очках. – Ленка обротали.
– Спели бы вы, ребятки! – попросил Ганин. – Петь-то, наверно, умеете?
– За вокал у нас ответственный Сирано, – сказал Ленок. – В просторечии Мошкин.
Наскочила шаловливая тучка, брызнула легким дождичком, где-то далеко, на востоке, пробежала змейкою молния, и установилось краткое затишье в природе. Даже комары замолчали, не зная, что петь им между жарой и предгрозьем. Зато слышнее стали бульдозеры, крушившие мелколесье, сдирающие кожу с земли. Они, словно древние чудовища, тоскующие от своей безмерной мощи, совершали однообразные, заученные движения – вперед, назад, – ломали и рвали все, что встречалось на пути, помалу продвигались вперед, не испытывая от этого никакой радости. Одинаковые глаза их, в которых не было ни разума, ни печали, видели все вокруг и не отличали плохое от хорошего. Да и что плохое могло быть в природе, кроме насилия, совершаемого над ней человеком?