Зот Тоболкин – Лебяжий (страница 58)
– Пошли Иннокентия. Он проворней, – осторожно посоветовала Федосья, стыдясь своего совета, а еще больше стыдясь того, что совет ее может быть принят.
– Иннокентий разве не человек? Эх, Федосья! – укоризненно покачал головой Пронин. – Вот этого я не ожидал от тебя.
– Ты вот что, – торопливо, покаянно заговорила Федосья, – ты решай, как лучше. А то после скажешь, что я насоветовала.
– Лучше меня никто не сумеет, – не очень веря в это, стоял на своем Пронин.
– С одной-то рукой? Думай, что говоришь!
– Что, что с одной? Моя одна рука двух стоит.
– Как хочешь, Федор, а к скважине я тебя не пущу. Олег правду говорил: людей напугать можешь...
– Ну хватит! Спелись с сынком-то! И не гляди, что мачеха. Как решу, так и будет.
– Решать надо с умом.
Если бы год назад Юльке сказали, что ей придется кормить и обстирывать целую ораву грубых, кудлатых мужиков, она бы рассмеялась в лицо говорящему и обозвала его разными неприличными словами, из которых самым вежливым было бы слово «дурень». А теперь она ежедневно парилась у плиты, раз в неделю устраивала большой «стир»: геологи приносили ей спецовки, брюки, рубашки. Правда, нижнее белье стирали сами. Юлька и его принимала бы, но эти суровые, резкие люди щадили девчонку, были с ней бережны, как с любимой младшей сестрой. И если Юлька находилась рядом, то никто не ругался, не сорил, потому что прибирать окурки и прочий мусор пришлось бы самим. Такое правило ввел Пронин, и ему неукоснительно следовали.
Вот и сегодня рабочие наносили Юльке воды, накололи дров, нащепали лучины, а Ганин помог растопить печку и теперь, поигрывая лучинкой, задумчиво сидел на порожке, курил и молчал.
– Куртку-то сними, починю, – поставив выварку на плиту, сказала Юлька.
– Сам иголку держать умею. – Что-то случилось с ним: грубит. Из всех парней Андрей самый внимательный.
– Ша, фраер! – Юлька взяла со стола кухонный нож, которым резала мыло, шутливо наделила Ганину в грудь. – Пикнешь – пришью. Снимай, тебе говорят!
Орудуя иглой, косилась на парня, но вздыхала о чем-то своем. Наложив заплату, велела куртку надеть и оглядела свою работу:
– Сойдет на первый случай. Почему тусклый?
– Какой уж есть, – хмуро отозвался Ганин.
– Мы разве не друзья с тобой, Андрюша? – ласково упрекнула Юлька.
– Когда женщина заговаривает о дружбе, она перестает видеть в мужчине мужчину.
– Глупенький! – Юлька щелкнула его в нос, пощипала и ласково притянула к себе. – Мужчин здесь, как собак нерезаных. Только костью помани. А мне друг нужен, Андрюша!
– Эх, Юля! Кручина моя!
– Одиноко мне тут, – отпустив его, грустно вздохнула Юлька. Слишком взрослой, слишком серьезной была эта грусть. На глазах за какой-то один год повзрослела девчонка. – Волком бы взвыла, да гордость не позволяет.
– Гордость – товар неходовой. Человеку доброта нужна, сияние сердечное. Гордость, Юля, она ледяная.
– Ледяная или лубяная – не знаю, зато моя, – встряхнула головой Юлька и снова заулыбалась, спряталась в раковину, словно улитка.
– Ну и носи ее на здоровье, не отнимаю, – сухо вымолвил Ганин. – Только передо мной не выпендривайся. Я не за тем сюда хожу.
– Ну, Андрюша! Неужто без обид нельзя?
– Умничаешь больно, подруга!
– Не умничаю, а понимать начинаю, что к чему. Я ведь сперва как думала? Я думала, что в жизни как в кукольном театре. Эту куколку сюда, другую – туда. А куколки-то не слушаются, бунтуют даже... Живые они, и все с характером...
– За услугу обязан, – поднявшись, сказал Ганин.
– Не дуйся, Андрюша, – почти силком усадила его на порожек Юлька. – Я знаю, чего ты ждешь от меня, да не вольна ответить тем же.
Ганин достал из кармана завернутые в платок Юлькины часики, завел, прислушался.
– Я должен вернуть тебе одну вещь, дорогую для меня...
– Часики мои! Целы! – обрадовалась Юлька, надела их на руку, полюбовалась и, сняв, вернула Ганину. – Возьми их себе, Андрюша. Бери, глупый! Пускай напоминают, что время идет. Идет время, и мы меняемся. Да.
– Я подарю тебе другие. Ладно?
Юлька не ответила. Увидав Олега, поднимающегося на крылечко, обняла Ганина, толкнув локтем дверь.
– Ну что ты, милый? Ну, чего оробел? – слыша хриплое дыхание за спиной, лепетала нежно Юлька ошеломленному Ганину. – Люби меня, слышь?
– Кончай спектакль! – отряхнулся от нее Ганин; вскочив с порожка, пропустил в балок Олега.
– Юля... – начал Олег, но Юлька не дала ему вымолвить и слова.
– Ах, это вы! – повернувшись к нему, искусно разыграла она удивление. – Как не совестно! Оставьте нас!
– Оставить? Да... То есть нет. Не оставлю! – закричал Олег и, выпнув на середину жилища табурет, уселся на него, всем своим видом показывая, что не уйдет отсюда раньше, чем выяснит отношения. – Надо наконец поговорить.
– О чем говорить? Вам должно быть все ясно... – Юлька вновь потянулась к Ганину, но тот отпрянул, стал поодаль и наблюдал исподлобья, что будет дальше.
– Нет, не все. Мне еще кое-что не ясно. Давай выясним. Выйди, Андрей!
– Не вздумай, Андрюша! – Юлька все-таки улучила момент и снова вцепилась в Ганина, изо всех сил изображая испуг. – Этот изверг меня заре-е-жет!
– Нет, он выйдет! – настаивал Олег.
– Не выйдет! – Юлька топнула ногой, оскорбилась, Ганин, наблюдая за ней, посмеивался. Ну что за девка! Все время какие-нибудь представления устраивает. – С какой стати ты здесь распоряжаешься?
– А я говорю, выйдет! – свирепо глядя на Ганина, выкрикнул Олег.
– Тогда и я выйду. – Оставив их с глазу на глаз, Юлька выскочила, но дверь, как всегда, прикрыла неплотно.
– Нну! – сказал Олег с вызовом. Хотел добавить что-нибудь сильное, оскорбительное, но ничего более сказать не сумел. Слова застревали в горле, и, верно, от того оно вспухло, болело.
– Что ну? – спокойно переспросил его Ганин.
– Подлец ты, вот что!
– Легче, парень! Я тоже характерный. Могу и очки разбить нечаянно.
– А мне плевать! – заорал Олег, зная, что будет бит и бит сильно. – Подлец!
Ганин ударил его, ударил щадяще, но очки соскользнули с носа, разбились. Теперь бы самое время очкарику наклониться и взять их, а он прет на рожон, совсем взбесился. Ишь как орет!
– Подлец! Вор! Подонок!
– Бойся, фраер! – меняясь в лице, предупредил Ганин, но отступил, сунув руки в карманы. Не сдержись сейчас, потеряй контроль над собой – и все потеряешь, все, завоеванное с таким трудом, с такими муками! Федор Сергеич не простит, если с этим психом что-нибудь случится. Совсем оборзел, дуролом. Видно, сознает свою безнаказанность. А руки-то, руки-то как просятся! Только бы не сорваться! – Бойся! – снова глухо предупредил Ганин. Терпение его кончилось. Нужно вздуть этого очкарика. Много позволяет себе!
Но Олег справился со своей яростью, на какую-то секунду поставив себя на место Ганина. Как низко и как разнузданно ведет он себя с этим и без того издерганным парнем. Да было бы из-за кого! А то из-за какой-то... Юльки.
– Ппрости, Андрей! – протянув руку, сказал Олег. – Ппрости. Ччто это я? Совсем рехнулся...
Но Ганин, мстя за испытанное унижение, руку не взял, а схватил его за грудки и стал трясти как нашкодившего щенка. Олег молчал, не сопротивлялся.
– Ты... ты, идол! Берешь свои слова назад? Берешь, я спрашиваю?
– Беру. Прости. Это я в том смысле, что Юльку... что Юлька, – совсем запутавшись, бормотал Олег и топтался на собственных очках. Стекла хрустели под ногами, а он ничего не слышал и мало что соображал. – Впрочем, я сам не знаю, что говорю! Она вольна выбирать того, кто лучше. Все правильно. Любишь ее? Только честно.
– Если честно – люблю.
– Все правильно, – повторил Олег и, встряхнув руку соперника, пожелал ему счастья.
– У, это бабье! – жалея себя, сочувствуя Олегу, сплюнул Ганин. – Запудрила обоим мозги и смылась.
Но Юлька была неподалеку. Обняв сосну, прижалась к ней щекой и тихонько плакала. Шуршали падающие с сосны иголки. Таял тонкий ледок на коре.
В Гарусово Федосья попала случайно и не по своей воле. В тридцатом году Павел Шанин, сколько его ни уговаривали, в колхоз вступать отказался. Был он, по здешним понятиям, не бедняком, но и до середняка не дотянул. Если б не поскандалил с уполномоченным Рыжуком, который сразу после собрания стал председателем колхоза, то мог бы жить потихоньку и рано или поздно переборол бы свое упрямство, привел на двор двух лошаденок, коров и прочую живность. Нелегко было Павлу одному кормить чертову дюжину ребятишек. Самой старшей, Федосье, в ту пору исполнилось пятнадцать. Едва научилась ходить, сделалась нянькой младшим братьям своим и сестрам. Ребятишки слушались ее больше, чем мать, которая, в страшных муках родив последнего, ночевала прямо в поле, испугалась бушевавшей в ту ночь грозы и помешалась.