Зот Тоболкин – Лебяжий (страница 42)
«Что ж, этот проигрыш будет последним», – твердо решил старик и скрюченной горстью, не глядя, наклонился и простриг брусничник. Горсть наполнилась сочными прохладными ягодами. Енохин бросил в рот несколько брусничин, разжевал и долго водил языком по воспаленному нёбу. Ночью выкурил две пачки «Беломору». Надо выжить, вытравить из себя дурной никотиновый дух. Иной раз подышишь на ладонь – самому муторно: прет как из табачного склада. Лесная, кислая, терпкая ягода освежила полость рта, холодно заныли зубы.
Отогнав неотвязные мрачные мысли, Енохин плюхнулся на живот и пригоршнями стал набивать рот ягодой. Брусника лопалась на ядреных, чуточку хваченных желтизной зубах, брызгала соком. Сок пузырился в углах губ, стекал на щетинистый подбородок, Енохин отполз от пенька подальше, перевернулся на спину и, широко, вольно раскинув руки, сквозь прищуренные веки уставился в белесое, забросанное редкими облачками небо. Так бы вот и смотрел и ни о чем на свете не думал, кроме того, что жизнь прекрасна. Прекрасен этот молчаливый осенний лес, в котором только осинник да редкие золоченые березки и напоминают об осени; прекрасно высокое пространство над головой, величавое, вечное; прекрасна чайка, далеко улетевшая от реки; сама река, противоположный берег которой с пастушеским чумом на нем едва угадывается вдали. Лежишь ты, маленький, невзрачный гномик, весь в тревогах своих и заботах, и не умеешь насладиться и порадоваться необыкновенной красоте здешней осени. А что для нее твои тревоги и что ты сам? Сам ты не больше ничтожной букашки среди высокого и необъятного величия Вселенной. Ну так и живи, и радуйся, черт старый, и знай свое место. Так ли уж важно – найдешь ты здесь заветный свой клад или кто-то другой отыщет его? Если есть он, а ты веришь, что есть, то рано или поздно – найдут. И лежи, и не шебутись. Или не хочется упускать случай, который поманит тебя в бессмертие?
«Приятно, конечно... но разве я ради этого? Ведь это цель моя... жизнь... смысл единственный!» – Енохин снова перевернулся на живот, вдумался и еще раз выверил свои мысли: нет ли корысти в том, что он делает? Может, им движет одно только честолюбие? Честолюбие он не исключал: душе щекотно, когда хвалят, когда люто тебе завидуют. Но хмель всегда проходит скоро, в конечном счете остается лишь то, что ты сделал. Вот ради чего Енохин бьется, изнуряет себя многие годы...
Кто-то зашелестел в кустах красной смородины. Рядом с собою Енохин услышал частое хриплое дыханье. «Волнуется парень! – определил он, но не повернулся и стал ждать, что скажет ему только что явившийся человек. – А уж скажет...»
– Я увольняюсь, бугор.
«А, Ганин! – Енохин сразу узнал его по голосу, по особой приблатненной манере речи. Представил, как стоит над ним этот высокий красивый парень и встревоженно водит по сторонам черными дерзкими и неспокойными глазами. – Вторая привычка».
– Так что давай расчет, и дело с концом.
– А почему, собственно? – Енохин поднялся, лицо исказила гримаса боли. Опять стрельнуло в поясницу. – Неужели я такой скверный начальник, а?
«Тон-то, тон-то какой деланный!» – сам осудил себя сразу.
– Хочешь в открытую? – Ганин ко всем обращался на «ты»: тоже вынесено из лагерной практики.
– Валяй.
– Начальник ты, прямо скажу, хреновый. С голыми руками поперек Сибири прешь, на одном только энтузиазме. А брюхо – не барабан, смазки требует!..
– Слушай, поставь себя на мое место... – начал Енохин, заученно применив избитый этот прием, выдающий полное бессилие. Все, израсходовался! Больше нечего людям сказать.
– Что я, повернутый, что ли? Мне и на своем месте топко.
Вот и потолкуй с такими. Чем их взять? Действительно, один голый энтузиазм остался. Енохин снова присел на пенек, хлопнул себя по лысине, на которой пристроились кучкой несколько последних осенних комаров и уже насосались крови. Двух из них раздавил, остальные, недовольно забунчав, тяжело взлетели.
Подошел и еще один из рабочих, Кеша Шарапов. С плеча его, которого хватило бы как раз на два ганинских плеча, свисала большая связка рыбы.
– Подпиши заявление, Анфас. Ухожу. – Мог бы и не говорить, без слов ясно. Пока двое. Кто ж будет третьим? Ганин – пусть, он перелетная птаха. А Шарапова жаль, этот редкостный работяга. Но, видно, и ему невтерпеж стало. Совестится, а руку с заявлением все-таки тянет. Как удержать его? Чем завлечь? Перспективами? Зарплатой, которую три месяца не можешь выплатить? А, пропади все пропадом!
– Попутного ветра, Иннокентий, – зло заговорил Енохин, не очень, впрочем, веря, что от этого разговора будет толк. – Удираешь, вижу, при полной выкладке. Рыбку-то толом глушил?
– А хоть бы и так, – с вызовом ответил Кеша и отступил, набычился, словно примерялся для драки.
– И чего я порох на вас трачу? – с вялым безразличием заговорил Енохин. Ему и самому наскучили эти бесполезные, за последнее время участившиеся беседы. Текут люди, текут, как песок меж пальцев. И их можно понять. Наступит день – один останешься. Но пусть и у них что-то завязнет в душе. Одно общее дело делаем. Общее!..
Енохин широко распялил налитые обидой красноватые глазки и, переводя их с Ганина на Шарапова, глухо спросил:
– Чего? Один жулик. Другой браконьер. Тьфу! И комарье это проклятое!
– Полегче, бугор! Мы свое законное требуем! – Ну вот, Ганин сменил наконец пластинку. Кажется, переходит к угрозам. Енохин и это не раз слыхивал, но лучше пускай грозят, пускай бранятся, только не уходят вот так, как Шарапов. Когда Шараповы увольняются, – значит, конец. Остается только поднять руки вверх.
Услыхав осторожные шаги за спиной, Енохин, злорадствуя над собой, ухмыльнулся: «Не ошибся. Вот и третий».
Но третьим оказался Осип Вьюн, местный житель. Был он легок, и чист, и, как листок вымороженный, сух и невесом. Вечно куда-то исчезал и неожиданно появлялся, служил не то егерем, не то лесником. С геологами почти не общался, а если с кем заговаривал, то ничего доброго это не сулило. Сейчас вот из всех отметил Шарапова.
– Ты рыбу глушил?
– Ну я, – слегка струхнув перед стариком, буркнул Кеша. Вьюна он побаивался. Глаза старика, скрытые под седыми кустистыми бровями, буравчаты. Не злы как будто, а все нутро выворачивает. Страшно смотреть в его глаза.
– Меня спросился?
– Много вас тут... – захорохорился было Кеша, но хватило его не надолго: под немигающим взглядом Вьюна, студеным и леденящим, свернулся, скорчился, стал сразу уже и меньше ростом.
– Кабы много было, давно бы под корень вас вывели. Давай рыбу-то! – не повышая голоса, приказал старик.
– Отступи, дед! Я нынче сердитый.
– На сердитых воду возят, – Вьюн подошел к нему, сдернул с плеча связку. Кеша не сопротивлялся, не смел.– Теперь слушай меня, человече. Я сроду не обижал никого. Но ежели ишо раз такое примечу – шваркну меж глаз, там разбирайся, как было.
– Поимей совесть, дед! У меня шестеро ребятишек! И денег третий месяц не получаю, – взмолился Кеша, голос его тонко натянулся, задрожал. Того и гляди заплачет.
– Ты лучше сеть у меня спроси. Дам сеть. И лодки не пожалею. А глушить не смей. Я упредил: если что – возьму грех на душу.
Осип, как дух святой, растаял, растворился, пропал в лесной чаще; он и появлялся и исчезал не по-людски как-то. Не марсианин, не леший, не колдун, а нет его – и вдруг возникнет. Исчезнет – тоже следа не увидишь. Браконьеры его побаивались: вдруг нагрянет? Один из новеньких, парень из Западной Белоруссии, разозлившись на старика, стрелял в него, не попал, зато потом, заблудившись в тайге, вернулся задумчивый, а вскоре уволился и уехал. Подозревали, что Вьюн припугнул белоруса, поводил его по топким местам, дал провалиться и лишь в самую последнюю минуту помог выбраться из няши. «В другой раз и руки не подам!» – будто бы предупредил озорника страшный старик. Но все это были догадки. Парень ничего своим не рассказывал, смотал удочки в одночасье. А лихой был белорус-то, никого не боялся. Вот и Кеша оробел перед стариком. А ведь надвое может переломить, если Вьюн попадет к нему в лапы. Не лапы – шатуны паровозные.
– У меня же семья, Анфас! – пожаловался Кеша, то ли на Вьюна сетуя, то ли попрекая в эгоизме Енохина, которого геологи нередко называли между собой, а иногда, забывшись, прямо в глаза Анфасом. Слова, что ли, экономили? – А я единой копейки послать не могу,
– Прости, брат! – этот крик души всколыхнул Енохина. Если б у него были деньги, все до копейки отдал бы Шарапову. Но в том и дело, что денег у начальника партии нет. – Своих-то ни копья у меня. А котловые... – Но, поразмыслив, махнул рукой. Человек этот, – отец большой семьи. Не он же виноват в том, что Енохин такой невезучий. И дети его ни при чем. – Ладно, бери котловые... если рука поднимется.
Енохин надумал отдать Кеше часть денег, которые были неприкосновенным запасом и лишь в самом крайнем случае расходовались на общественный стол. Предвидя черные времена, Енохин всячески ужимал, урезал котловые, выделил несколько человек, которые ловили для кухни рыбу, собирали ягоды, добывали дичь. В общем, пока сводили концы с концами. Лес-батюшка кормил, и река снабжала. Расходовали деньги на муку, на сахар, ну и на соль, на перец да еще на лаврик. Теперь, ради Кеши, придется тряхнуть небогатой братской мошной. Человек бессовестный – попользуется, глазом не моргнет. А совестливый... не зря же Енохин намекнул Кеше про руку. Вон как покоробило его!