Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 92)
Старик склонился над сыном в безмолвной скорби. Лучше бы уж выл, катался по земле и рвал на себе волосы. Но он молчал, и молчание это было страшно. Надо было подойти к старику, утешить, но что теперь слова?
– Помогать надо, – заговорил он по-татарски с толпою молчаливых татар. – Знахаря надо. И воду откачать надо. Живой он пока. Живой! Поспешайте!
Хилый старичонка с иссохшим лицом, с бородёнкою в семь волосинок, протолкался сквозь толпу и что-то властно сказал ближнему татарину. Три дюжиных джигита тотчас кинулись к Зуфару. Один оттащил прочь обессилевшего отца, двое других перевернули пострадавшего на спину. Из него тотчас же хлынула красная вода. Видно, и внутренности отбиты.
– Осторожней! – крикнул Ремез. – Мозги вытрясете.
Но старик-лекарь жестом велел отойти, и все стояли теперь в стороне и не знали, чем помочь Зуфару. Лишь четверо татарчат ласкали маленьких, выброшенных водою жеребят, что-то утешливо лопотали им. Кривоногий плечистый татарин, почему-то давно невзлюбивший Ремеза, вёл в поводу каурку. Подойдя к толпе, приложил руку к сердцу, взволнованно проговорил:
– Спас коня – жизнь за тебя отдам!
– Из-за коня-то? – рассмеялся Ремез, испытывая странное облегчение от того, что наконец-то этот недобрый татарин заговорил с ним доверительно. – Да у нас они в ярмарку по два целковых!
– Не говори так, Ремез, – возразил татарин с достоинством. Этот конь – всем коням конь. Его отец Ширак пять раз спасал меня от вражьих стрел... и от пуль ваших, – добавил он с некоторой заминкой.
– Ну коли так – ладно, – кивнул Ремез.
Зуфара по приказанию лекаря унесли. Дождь ускакал куда-то в тайгу. И ветер стих, и выглянуло умытое солнце. С упрёком поглядело на Иртыш, и устыдился тот и оробел перед величавой красотою светила, будто и не бушевал только что.
«А ведь я строить собрался... Чо меня на реку потянуло?» – спохватился Ремез и направился к лодке, которая до краев была полна воды. Опрокинув её, оглядел обглоданные вёсла, подивившись: «Как я на таких выгреб?».
В днище лодки тоже зияла дыра. «Ну и ну!»
Столкнув судёнышко на воду, перекинул чрез борт ногу, но к нему подскочили татары и неразборчиво, во все глотки загомонили.
Кривоногий Азат растолковал:
– Твоя лотка шипко хутой... поплывёшь на моей лотка.
– А, так можно, – согласился Ремез и причалил к берегу.
Дом споро строился. На помочи гурьбою пришли татары. Воевода каторжан подослал, среди которых оказался рябой Филька. Он сразу признал Ремеза.
– Здорово живёшь, попутчик! – оскалился беспечально, словно и не звенели на ногах царские браслетки. – Вот и встретились!
Ремез хмуро кивнул. Никита, признав каторжного, хлопнул его по спине, но казак-конвойный строго одёрнул:
– Отхлынь! Не велено!
– Куда я отхлыну-то? Оплечь строим, – Никита мигнул племяшу малому, – тот юлой и тотчас вынес каторжанам три калача и блюдо говядины. Казак снова рявкнул, но встрял Митрофан:
– Не уркай, парень! От ваших харчей ноги в коленах гнутся. Ты их пробовал? Тоже, поди, из лихих? Вы вот их в цепях сюда гнали. А я тутошний. Дед с Ермаком Тимофеевичем шёл.
– То и видно. Все отпетые, – проворчал казак, но связываться не стал: отчаянный здесь народ, крутонравый. Встретит в тёмном углу – прибьёт, не моргнув глазом.
Филька, разделив поровну хлеб, поставил посерёдке блюдо с дымящимся мясом, и все каторжане накинулись на еду.
Когда съели хлеб до крошки, дочиста вылизали блюдо, подмигнул Никите.
Тесть послал Алёну за добавкой.
И с тех пор повелось, как и положено на помочах, досыта кормили всех этих несчастных, в конце дня подносили по чарке. Зато и трудились каторжане на совесть. И дом вырастал на глазах, большой, ладный, по Семёнову замыслу исполненный. Кроме хором баню поставили, два амбара. Ремезу пристроили клетушку светлую окнами в сад. Он радовался, как дитя: «Теперь токо робить!».
Тютин угрюмо взглядывал на соседа, завидовал: «Везёт же! В Москве побывал! Дом в два счёта скатали. И жёнка – чисто золото!».
Сам бобылём жил. Митрофановна ещё в девках бегала – присох к ней, никак из сердца вырвать не может.
«Однако и помру бобылём!..» – вздыхал Гаврила с безысходною грустью, выкладывая замысловатые ходы печки. Печка ладная получалась: негромоздкая, но в три хода. Печник Гаврила отменный. Много дымов пустил в Тобольске. Чутьё у него, тяга к делам каменным. Правда, и сам Ремез мастер отменный, но всеяден: он то в гишторию ударится, то в пиитику. Да и на службу, точно простого казака, гоняют. А ведь уж давно в чинах, сын боярский. Да вот и чертежи снимает со всей Сибири. Для самого царя будто бы рисовал. Слыхивал Гаврила и то, что мастера чужеземные тоже за многие дела брались и во всём след свой оставили. Так ведь те великого ума люди! А тут тёмный мужик, сам до всего дойти хочет.
Недодумал Тютин – подоспел ужин, и все облегчённо вздохнули. Ремез оглядел хоромы. Ещё денёк, от силы два и – можно вселяться. Печку Гаврила завтра к полудню выведет, пустит первый дымок. И можно справлять влазины.
Расправив усталые спины, мужики потянулись в ограду мыть руки. Арестантов в тюрьму погнали, но Алёна с Митрофановной натолкали им всякой снеди. Шли в гору медленно, позвякивая кандалами, жевали мясо, рыбу, прикусывая пухлыми ремезовскими калачами. Перед острогом шли вполшага.
– Не насест – поспеем, – советовал неунывающий Филька.
Прямской взвоз размыло дождями. Дорога в гору вела ухабистая. Пригладить бы её, но у Тобольска будто и хозяина нет. Грязь, пожары, особенно в татарской слободе, ночные разбои. А ведь третий год Стольный град Сибири! Со всех сторон послы сюда едут, тянутся отовсюду торговые обозы. На базаре разноязычный гвалт, но, тем не менее, все понимают друг друга. Китайцы, персы, а более всего своих – русичей, татар, узкоглазых северных народцев. И все гомонят, бьют по рукам, рядятся, блюдя свою выгоду. Неужто и в Москве так же? Там, поди, больше порядка. Как же, всем городам город. Побывать бы!
Но Ремез стал на дороге. Вечно он, Ремез, баловень судьбы. Гаврила впал в крайность: Ремез никогда баловнем не был. Один лишь талант, талант и воловье упорство выделяли его из сонма простых смертных. Ну, может, глаз ещё... Глаз у него особенный, по-особому зоркий.
Тащится Гаврила в свой убогий домишко, а Ремез, наверно, сел за карту, именуемую чертежом Сибири. Он часто ездит в дальние походы, больше знает о дальних народах, чужих местах и обычаях, встречается с сотнями людей, пытает их, записывает «скаски». Давно уж рвётся проехать из края в край всю Сибирь, да не пускает воевода. То одну заботу взвалит на плечи, то другую. И не сказать, что они слишком тяготят Ремеза. За всё берётся весело и совершает как бы играючи. У Гаврилы так не выходит, хоть и он не чурается никакого дела. А дел-то шибко звонких и нет...
...И – вдру-уг жаром обдало грудь, голова закружилась сладко. Увидел лебедя своего, храм Софийский, гордо и величаво взлетевший на высокую гору. Откуда ни посмотри – отовсюду он виден и душу греет, и глаз радует! Белый-белый, синий да золотой... Чууудо! Экое чудо! Неужели они с Герасимом его сотворили?
А ведь было, бы-ыло! Молодость была, неуёмные силы бурлили, и думалось – это навечно. Сил поубавилось. Герасима нет. Но храм сияет!
Гаврила почти бегом взбежал на гору, тронул прохладные тонкой замысловатой насечки двери, погладил белый родной камень.
«Моя! Лебёдка моя!»
Храм отозвался грустным – изнутри – пением, словно пенял своему родителю, давно не проведавшему дитя.
«Прости меня! Прости Христа ради! Издёргался я... испечалился. В сомнениях извёлся, в зависти. К тебе ж с чистыми помыслами приходить надобно. Прости!»
И хор во храме радостно взмыл, восславив творца – земного или небесного? Не всё ли равно? Творец всякий достоин доброго слова.
«Сей храм строили мы, Гаврила Тютин да Герасим Шарыпин...»
Пустив первый дымок, стали качать Гаврилу, потом принялись за хозяина. Нарядный, светлый дом получился. Благослови Бог помощников!
Все радовались, даже каторжане, которым предстояло жить в ином, в скорбном доме. Сердитый казак, из конвойных, Егорка Окунь, и тот раздобрился, выкосил всю крапиву вокруг.
– Не боисся, что убегу? – подкожничал Филька.
– Пуля догонит, – успокоил Егор, хакая при каждом взмахе. Косил умело, видно, с малых лет приучен к литовке.
– Ну коли так, погожу.
Никита меж тем поднёс Фильке ковш медовухи. Половину каторжанин отпил и передал товарищу с разрубленной щекой. Высок, плечист был этот суровый каторжанин, на слова скуп. Никите он сразу пришёлся по сердцу!
– Мало поди?
Каторжанин дёрнул изрубленной щекой.
– Лишь бы кишки смазать.
– Пей, я ишо принесу.
И принёс. Тем паче, что Митрофан велел выбить днища из трёх бочек.
– Надо бы всем поднести, – сказал Никита, видя, с какой горькой завистью смотрят каторжные на двух своих товарищей.
– Делай, – кивнул Митрофан, и вот пошли по кругу Фимушка и Алёна, с поклоном угощая в первую голову охранников.
Как тут удержишься от соблазна? Пьют казаки, покрякивают. И каторжане из тех же бочек пьют, ковши им подносят сыновья Митрофановы, Никита, Семён, Гаврила и сам Митрофан.
Что ж, все без оглядки работали! И ковш медовухи перед обедом в самый раз. Обед царский: уха стерляжья, гуси и утки с кашей, пироги пряжёные и с рыбой, кисели из ягод сибирских, сами ягоды, напоследок – чай, напиток никем, кроме хозяев, не виданный, ароматный, китайский... Перед ухой и перед кашей, под пироги тож Митрофан велел поднести анисовой водки.