Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 8)
Из избы – легки на помине – вышли воевода, злющий с похмелья, и сотник.
- Вот он и есть... выродок отласовский! – подтянув саблю, которой сроду не пользовался, указал сотник на Володея. – Паром у меня схитил...
- Всыпать ему... пятьдесят... пятьдесят! – рявкнул воевода. Лицо бешено задёргалось. Загорелись жёлтые, в красных прожилках глаза.
К Володею, вынырнув из-за спины, подступил тюремный палач Алёшка Пьяный. Длиннорукий, шерстистый, с лошадиным лицом. Он просекал кожу до мяса с одного удара. Володей, представив себя принародно обнажённым, с иссеченной в кровь спиной, поёжился.
– Не дамся, – прогудел он глухо, вырвав из ножен саблю.
– Но, но, не балуй! – подступал к нему палач. Здесь воеводскую волю не переступали.
Схватив казака за полу, мгновенно отпрянул. Над головой его сверкнула молния.
– У тя башка лишняя, Алёшка? – злобно щерясь, выставил левое плечо Володей. – Оттяпаю! – И, рассекая воздух со свистом, над палачом вновь сверкнула сабля.
– Взять! – заорал воевода, затрясся, багровое лицо пошло сизью. Толкнул с крыльца сотника и двух тюремных казаков. Те с оглядкой приблизились к Володею. Сотник для острастки щёлкнул ножнами.
– Давай! – загораясь азартом, подзуживал Володей. – Таких, как вы, воронов, с дюжину надо...
– И у тебя не две головы, Володька! – упредил палач. – Покорись добром!
– Чо вы испужались этого Анники-воина! – из толпы казаков выскочил Лучка, племянник Гарусова. – Да я его щас...
– Неужто? – И сабля Луки тотчас оказалась у Водолея под ногами.
– Чёрт с ним поладит! – проворчал Гарусов, для вида вытащив из ножен наполовину и свою саблю. Рубака он был неважный.
Тюремные тоже отступили.
– Ты! Ты! – воевода тыкал, толкал в спины ближних казаков и всё больше синел. Вот уж шестеро подступили к Володею, но рядом стали Потап с Любимом, сзади, мрачнее тучи, Иван, за ним – Василко. Теперь уж с Отласом связываться опасно. Его и другие поддержат. А поддержат – быть большому бою.
– Не надо бы, Пётр Петрович, – шепнул воеводе Гарусов. – На их стороне сила.
– Сила? Я здесь сила! Я власть... я...
И в это время рявкнул гром. Незаметно набежали тучи, под которыми огненным крылом металась изломанная молния. Река вздулась от ветра, накатила волну. Воеводе, бившемуся в падучей, упали на сизые щёки первые капли дождя, и длинные частые иглы наискосок прошили всю крепость, загрохотали о крышу воеводской избы.
Тюремные внесли воеводу в дом, и только тогда Володей разъял мёртво стиснувшие рукоять пальцы, улыбнулся, словно играл в бабки, выиграл и теперь чувствовал себя победителем.
– Плыви, похабник! – буркнул Гарусов. – И вы плывите... Чо рты пораззявили?
Он те припомнит это, – вытягивая на палубу дощаника тяжёлый деревянный якорь с привязанным к нему камнем, говорил Любим.
Над рекой снова вспыхнула молния, заглушив слова его. Раскололось пополам небо. Фёдор Ширманов, старший в команде, перекрестил изрубцованный лоб, глухо залопотал первую пришедшую на ум молитву.
– И я не забуду, – сквозь зубы процедил Отлас. – Побей гром, не забуду.
«Даже присказку от отца перенял», – подумал Любим, глядя на друга. Лицо Отласа было мрачно и ожесточённо: точно, этот не забудет!
На берегу под дождём мокла Стешка. Сарафан облепил её тело, как ствол береста, и Володей лишь теперь понял, что нескоро обнимет свою лебёдушку, шепнул что-то нежное и погрозил: «Смотри... помни!».
Опять лопнуло над головой небо. Стешка, словно напуганная громом, ринулась с обрыва; упала и, скатившись к воде, забежала в реку по горло. Река подхватила её, понесла, но Иван, стоявший на пароме, поймал сноху за змеившуюся мокрую косу, больно дёрнул, приводя в чувства:
– Ошалела, баба? Утонешь – кому радость?
– Володе-еююшкооо! – донеслось до Отласа.
Плюхнувшись в лужу подле переправы, Стешка расплакалась.
Казаки в дощанике рассмеялись.
У Володея больно засосало под ложечкой: «Одна остаётся... совсем девчонка... Скоро рожать срок...».
– Ну и баба! – подавив завистливый вздох, грянул веслом по воде Любим.
– Поди, убивается, что не рыбина, – догнала бы, – сказал улыбчивый казачок, как и Володей, первогодок.
– Воло-оденькааа! – снова донеслось до Володея.
– Дожжик к удаче, робята, – пророчил Ширманов.
Казаки молодые, ещё не обстрелянные, в удачу верили. Вот только из дому уходить не хотелось. Ещё бы на денёк задержаться. А ещё лучше на недельку. У каждого любушка осталась. У Володея – жена, золотая лебёдушка.
Из многих дорог на земле синяя – одна, широкая, обозначенная зелёными берегами. В тайге начинается, у Байкал-моря. Отец бывал там, проплыл реку от начала до конца и в притоках плавал. Такова уж казачья служба. Казак с конём родился. А казак сибирский на коне (чаще на собаках и оленях) лишь посуху ездит. Больше всего плавает на кочах да на дощаниках. На коне дорогу искать приходится, чернотроп. Река сама приведёт куда надо. Только не зевай на поворотах, порогов стерегись. Кусты кишат живностью. Вон на сосне рысь притаилась, от дождя, что ли, прячется или оленя ждёт? Дивится, что люди видят её и не стреляют.
Одёжа мокрая, а дождь сеет и сеет, кропит брызгами потные лица: не скупится на влагу бусое от туч небо, а ветер выталкивает тучи из их стойл: «Пошли! Пошли! Здесь потрудились – дальше ступайте! Там тоже дождичек нужен». Нехотя расстаются подружки-тучи, выбирают тёмные спутанные волосы из волос товарок своих, прощаются.
Вот уж синь засинела, а ветер гонит, гонит. И в высоком пространстве сверкнула ослепительная краюха солнца, особенно яркая посреди морока.
То ли ветер, потеряв терпение, задул старательно, то ли, солнца напугавшись, тучи стремительно покатились на запад. За ними по реке волочилась жемчужно-сизая завеса дождя.
Поскрипывали снасти, пузырился кожаный парус, с которого звонко падали на мокрую палубу последние капли, разбиваясь на тысячи крохотных шариков, вновь упруго отпрыгивали и – умирали, впитываясь в то, что принадлежало людям, в самих людей, улыбавшихся просветлому солнцу.
Ширманов, сидевший на корме, как кот жмурился, разглаживал седые щетинистые брови, в рубцах и в глубоких морщинах, как в буераках ручейки, блестела влага. Задубевшая коричневая кожа отвисла к скулам, лицо казалось исчерченным резцом. Глаза, дождём, что ль, омытые, сделались больше, и Володей увидал, что глаза у старого вояки совсем младенческие...
«Как он убивает... с такими глазами? Отец сказывал: «Ширман – воин опытный. Бывал я с им и на Колыме, и на Индигирке. Раз от десяти вдвоём отбивались... Спина к спине стояли...».
Под солнцем приветливей стали и другие, затужившие по близким казаки. Любим, самый голосистый из всех, завёл песню:
Теперь и Ширманов не удержался и, подавшись песне навстречу, рванул простуженно гулко, рванул, устыдился столько неуместной громкости, сбавил звук и повёл тихо, тайно, словно нашёптывал девке на завалинке. А тут взвился золотою струной чистый, высокий голос Володея. Песня замерла на мгновение и снова взлетела в заголубевшее поднебесье. И удивлённо замерли прибрежные леса, редко слыхавшие столь складные, стройные звуки.
Река изумлённо откинулась волной к берегам, закачала налитыми плечами.
Что человек русский без песни! Небо без солнца... ночь без луны. Холодно – греет его песня, темно – путеводной звездой мерцает, безнадёжно – родничок омывает болезную душу, и высветляется кровоточащая душа и золотой пчёлкой устремляется вслед за песней. Пока жива песня – не согнуть россиянина, не сломать. В радости, в беде, в неволе, в походах ратных, как крест на шее, носит он на груди песню. Гайтан с крестом мать надела, подарила родимая земля.
Плыви, судёнышко! Правь, старый кормчий! Под плеск волн, под скрип уключин взбирается по синей нитке реки серый паучок-дощаник. Река на север течёт, парус и вёсла гонят дощаник на юго-запад, против течения, но – по жизни, как и должно идти человеку.
Не смог слиться юг с севером, в человеке прошлое с настоящим слилось. Молодой Фёдор оживал в старом Ширмане, беззаботный ещё не испытавший походных тягот, он легкомысленно отмахивался от тревог видавшего виды казака, не слушал его предостережений. Ширман знал: начнись всё с начала, и вновь повторятся его ошибки, его лихие, отчаянные промахи. Может, не так прихотливо изовьётся судьба, а что она изовьётся-искрутится – несомненно.
Молодость глуха к предостережениям мудрой старости. Какая же она молодость, ежели оглядывается на каждом шагу! Жить вполглаза, вполдыхания человеку вольному не под силу. Наказав себе быть благоразумным, в первом же походе он забывает об этом, а на пиру вспомнит и подымет чашу... за чьё-то благоразумие.
Володей грезил, звал песней Стешку. И та бежала, бежала к нему по зыбким волнам, вот только бурун позади дощаника мешал ей дотянуться до борта. Скорее, скорее! Фёдор, подай ей руку! А Фёдор не видит, не слышит Стешку. У него свои грёзы, как свои у Любима и у Потапа.