18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 73)

18

– Вот какие догадливые! – будто и не понимая, куда они собрались, похвалил Отлас. – Щас покойников вывозить будем. Всем ехать туда нет надобности. Хватит и десяти упряжек. Ну, кто смелый? Ты, что ли? – спросил он Ому. – Или струсил?

– Ома не трус. Ома никого не боится.

– Вот храбрец-то, – усмехнулся Отлас и сел на его нарту. – Поехали! Значит, десять упряжек. Остальных – сказал он Луке, – придвинь к нашим юртам. Юкагиры и русские – братья. Нехорошо, когда братья далеко друг от друга.

Лука понял: велено следить, чтобы не сбежали. И юрты юкагиров тотчас переместили.

Отлас и с ним девятнадцать юкагиров отправились в острог. В каждой юрте отыскивали живых и вывозили их в заветрие. Там уже пылали костры.

Отлас помогал юкагирам и всюду таскал за собой Ому. Тот вёл себя мужественно, с издёвкой косился на атамана: «Что, испытываешь? А я не боюсь».

Уж погрузили на нарты последних живых олюторов, когда раздался тревожный свист караульного.

Из лесу, который темнел перед острожком, с гиканьем вылетели вернувшиеся домой воины, тотчас окружили острог. Засвистели стрелы.

Отлас, толкнув наземь Ому, схватился за пистоль.

– Куда вы? Куда? – замахал руками Григорий, бесстрашно кинувшись навстречу хозяевам. – Тут смерть... Не ходите!

Гортанно крикнул кто-то. Луки опустились. Но последняя стрела всё же задела юкагира.

– Вот и делай людям добро, – ворчал Отлас, вытаскивая из предплечья юкагира стрелу. Засела неглубоко, но рана была болезненной. Однако на каменном лице раненого ни тени страдания.

Олюторы уж окружили их, и Григорий что-то говорил тойону, малорослому, с редкой бородкой человеку, указывая на Отласа. Тойон ждал, когда Отлас заговорит, но тот невозмутимо перевязывал Ому.

«Пущай думает, что мы не из робких», – Отлас тянул время, а сам косил глазом, подсчитывая, сколько уже у олюторов воинов.

Но из острога было видно всего лишь с десяток нарт, прочие стояли в глубине леса. Отлас понимал, что даже и после поражения, которое потерпели олюторы, их значительно больше, чем казаков...

– Вот и всё, – Отлас тряхнул кудрями и, будто только что заметил тойона, с деланным удивлением спросил: – А это что такое?

– Тойон ихний.

– Князь, значит? Что ж, честь тебе, князь, – Отлас поклонился, отстегнул нож. – Вот дар тебе малый.

– О беде, постигшей олюторов, – ни слова. Даже их, славившихся невозмутимостью, удивили бесстрашие и невозмутимость Отласа.

– Прости, что хозяйничаем тут, – дружелюбно улыбнулся Отлас. – Брат брату помогать должен.

Тойон сдержанно кивнул, протянул лук свой – дар ответный.

– Благодарствую, – степенно кивнул атаман, словно весь век прослужил в посольском приказе. Никто не учил его обхождению, но он знал, что в общении с инородцами надо проявлять уважение. Оно сильнее ружья и сабли. – Распоряжайся теперь сам. Какая подмога потребуется – говори. В стороне не останемся. А ишо виновника накажи. Он навёл на вас моровую язву.

Григорий перевёл. Тойон сверкнул чёрными глазами, послал за Куимчой двух воинов.

– С острогом-то как решишь? – спросил Отлас, осторожно, стараясь не навязывать своего решения.

Боялся: вдруг жадность одолеет тойона, пожалеет он предать огню жилище, скарб, и тогда чёрная хворь погубит всех олюторов.

Тойон знаками показал, как добывают огонь, что-то крикнул своим воинам, и те бросились к юртам.

Когда запылал костёр, привели Куимчу. Он плевался и что-то шало выкрикивал. Отлас и без толмача понял: шаман злорадствует, не щадя горе пострадавших людей.

– В огонь его! – приказал тойон.

- Человека живого? – ужаснулся Григорий. – Сородича?

– Не лезь, – сурово остановил Отлас.

Что ж, он тут не хозяин. Свой судит своего. Да ведь и шаман погубил столько невинных людей. Из-за него они обречены на нужду и страдания. Может, тойон по-своему прав.

– Идёмте, – тихо позвал своих Отлас.

– Ну, теперь уж я поживу! – воскликнула Фетинья, зажигая свечи.

На лавке лежал покойник.

Прикрыв глаза ему, деловито выгребла всё, что он прятал между рамами, унесла, потом вместе с Ильёй явилась за рухлядью.

– Не всё бери, – остерегала Илью, – чтоб не подумали, что ограблен.

– Грабим же... – вздохнул Илья, которому совсем не хотелось возвращаться к прежнему. Снова звон кружек, снова алчная дрожь в руках, деньги, чтоб они провалились... Всё это было, было...

– Чо сокрушаешься? – отсчитав десятка четыре соболей, две дюжины лис и кучу разной мелочи, разогнулась Фетинья. – Он-то тебя начисто обобрал!

– Я бы за то ему в ноги поклонился.

– Чо? – изумилась Фетинья. – В ноги супостату своему?

– Тут разобраться надобно – кто кому супостат. Он, горемыка, смекал: урвал богатство – долю свою урвал. Не урвал он доли – мне досталась, – с затаённой гордостью молвил Илья.

Он осторожно прикрыл дверь, оставив её наедине с покойником.

«Торговать начну, – размышляла она, перебирая меха. – Ишо такой заправской купчихой стану, что токо ай да ну! Пойдут караваны мои в Канбалык, в Индию, к персам... Всех Добрыниных подомну! Володея с Васькой караванщиками возьму...»

Размечтавшись, не сразу сообразила, как объяснит воеводе неожиданно свалившееся богатство. Уткнувшись лицом в прохладный мех соболий, сидела, думала. Потом, вскинув голову, усмехнулась: «Воевода-то не мужик разве? Столкуемся!.. Илюха тоже при мне будет... Все знали, когда-то богат был... Скажем, до поры прятал богатство...».

И в эту минуту возникла купчиха, может, единственная баба среди купеческого сословия, Фетинья. Не только по Сибири, но и за пределы российские будут ходить её суда и караваны. Правда, караванщики и кормщики купчихи будут не Отласы. Отласам суждены иные судьбы. И где проляжет их след, те земли станут российскими, а люди этих земель – россиянами.

Угас последний уголёк, потрескавшись, как земля от мороза. По одной кромке нависла сизая бородка пепла и сползла в уже остывшую золу. Жил запах углей, оттаявшего от огня свежего снега, отпотевших скал. Полоска мха раздвинулась от огня, под нею, в щели, застыла тёмная смолка. Скала дышала, жила, оберегала сон людей и сон птицы. Олени были ей чужды. Они обдирали мох, прикрывший рану. Они слизывали смолку, когда хворали. Смолка была нужна самой скале. Смолка лечила. И потому скала на оленей сердилась. В снегу? И пусть. А люди – здесь, под её опекой. Спит женщина, спит Отласёнок, к которому прижалась беззащитная птаха. Им под скалой уютно.

Важенки уже задохнулись под снегом. Лишь белый хор, выставивший рога наружу, ещё вздымал и опускал бока, сдавленные снегом. Олень слился со снегом. Но снег был холоден, мёртв. Олень жил и мучился. Всё чаще и судорожней вздымались бока. Снег забивал ноздри, сжимал лоб. Но хор упрямо не закрывал глаза, видевшие когда-то так много прекрасного. Да и сами эти глаза, опушённые длинными ресницами, были прекрасны. Даже сейчас они сияли, как две тёмных звезды на белом небе. И звёзды сверху, с синего неба, верно, завидовали им, не зная, что эти глаза скоро погаснут, как погас костёр, как погасли жизни двух оленух. Эти оленухи приходились хору самой близкой роднёй: его мать и его сестра. И все трое, в разное время родившись, умирали одновременно. Хор был сильней, хор ещё бился со смертью. Бился в третий раз.

Люди говорили, он родился слабым, недоношенным. Пастух решил: «Не жилец». Мать-оленуха вылизала его, легла рядом и накормила тёплым и жирным молоком. Но и после этого оленёнок не мог встать на ноги.

И стадо ушло, оставив их с матерью.

– Пропадут, однако, – сказал пастух на исходе третьих суток.

Каково же было его удивление, когда на заре к табуну устало подошла оленуха. К её худому после отёла боку жалось крохотное глазастое существо.

– Белый! – удивился пастух.

– Как снег, – радостно рассмеялся пастушонок.

Материнская любовь и материнское молоко сотворили чудо. Приговорённый к смерти оленёнок стал жить, стал расти и крепнуть. Весною он уж ничем не отличался от своих сверстников, взбрыкивал, носился по тундре; изголодавшись, тыкался мордочкой в материнское вымя.

Шло время. Оленёнок рос. И однажды он услыхал свой голос. Голос был ломкий ещё, но в нём уже погремливал властный басок, и странно, и непривычно чесался лоб. Он как бы набряк какой-то мучительной и сладкой силой. К утру эта сила не убыла, а словно прорвалась и вытекла. А там, где копилась она, был нестерпимый зуд.

Склонившись пить над ручьём, оленёнок увидел тёмный отросток надо лбом и несказанно удивился. Он каждый раз прибегал к ручью, смотрел на отросток, с которым творились дивные дела: сперва он раздвоился, потом начал ветвиться, тяжелеть. Оленёнок горделиво оглянулся на матёрых самцов. Он думал, навсегда останется маленьким, и детство уже прискучило ему. И вот время и природа подарили ему зрелость, и теперь он станет настоящим оленем.

К следующей весне в прекрасном, сильном олене никто бы не узнал того недоношенного заморыша, на которого пастух безнадёжно махнул рукою: «Не жилец!». Он был теперь самым красивым оленем в стаде, самым сильным и статным. И скоро он встретил первую свою любовь.

Однажды, подойдя к ручью, в котором увидал свои смешные когда-то рога, крепко расставил передние ноги, стал цедить сквозь губы холодную сладкую воду, шевеля куцым отростком хвоста.

Бил паут, ныли комары, и тучами вились мошки, олень смахивал их с себя, фыркал и вздрагивал всем телом и снова цедил чудесную влагу ручья, в который уткнулись золотые иглы солнца. Тундра, дожив до лета, цвела, гремела тысячью голосов, ликовала. Неподалёку на озере звенели лебеди, крякали утки, по берегу шныряли, охотясь за леммингами[12], песцы. Пушица щекотала губы. Цвёл ягель, и лунно зеленел мох. Чвиркала пузырями земля, зыбкая, податливая. Дурманно пахло первыми цветами. Один – жёлтый – олень заглотил вместе с родниковой водой, поласкал его языком и зажмурил тёмно-синие глаза. «Как славно!» – подумал он и пожелал, чтоб так продолжалось всегда. В этот день он понял, что жизнь – редкостное, несказанное счастье. До этого он просто жил, ни о чём не задумываясь. Но это было ещё не всё. Судьба преподнесла ему большее...