Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 31)
За дни службы в подьячих Володей толстеть начал. Глаза потухли, заскучал.
– Уж не разлюбил ли? – подозрительно допытывается Стешка. Он равнодушно пожимает широкими плечами, прикидывает: «Когда же Логин слово данное сдержит?..».
Любима с Потапом услали на Уду. Остались без мужиков привезённые с Учура молодухи. Поди, скучают. А он со Стешкой скучает. Про Уду ходит дурная слава: разбойно там и бесхлебно. Друзья, может, с голоду пухнут, а он на воеводских хлебах день ото дня добреет.
– Признавайся, пошто скушный ходишь? – каждую ночь пытает Стешка. Рядом поскрипывает ставшая тесной зыбка, в которой посапывает Иванко.
Затаённо вздыхает казак: «Неужто о той, увезённой Филиппом, туфанке? Да чем я её хуже?».
Стешка вскочила, плеснула себе в лицо ледяною водой из кадки, до жара протёрла его полотенцем. Легла прохладная, тихая, крепко стиснув Володееву руку.
- Мучитель! – безумея от его поцелуев, бормотала она. – Мучитель!
Их вздохи, их стоны, отрывистый шёпот с завистью слушает Фетинья, ворочаясь в избе на верхнем голбце.
«Везёт змее зеленоглазой! – Фетинья закусила занавеску, которой был задёрнут голбец. – Мне сроду так не везло...»
Где-то мотается по зимовьям её Долгий Иван, где-то сгинул Василко. А заведи кого – Володей со свету сживёт. Глаз у него зоркий, рука беспощадная.
И тот чёрт хромой, душа кашная, не даёт проходу. Сулит денег, сулит дорогие подарки. Переваливается, как росомаха, хром, чёрен. Володей ходил на днях к нему, хотел выкупить ожерелье, которое отдали когда-то в заклад. Илья не отдал. Встретив Фетинью за овином, сказал:
– Тебе без выкупа отдам, ежели придёшь...
– Знаю, как ты отдашь...
– Отдам. Приди.
Володей жаловался воеводе, тот будто и не слышал его, клевал носом.
Гарусов, подслушав, сердито спросил:
– Чо кляузничаешь? Сам отдал в заклад...
– Дак я на сбереженье давал... Теперь выкупить хочу!
– Сдавал на год. Год минул, – резонно возразил ему сотник.
– Ладно, Яков, я это запомню! – посулил Володей, и сотник поверил: этот не забудет. Надо убрать его с глаз подальше. Уж больно хлопотно с ним. Старшие братья проще: Гришку выпорол – тот сбежал, Иван – служака безответный. Куда ни пошлёшь – идёт безропотно. А этот за себя постоять умеет. Надо будет взглянуть, какое ожерелье Илюха у Отласов вынудил. Хитрец стервец, весь в меня. Единым словом о том не обмолвился.
Пока сотник собирался к сыну, жившему своим домом, Фетинья опередила его: «Приду, – сказала Илье. – Токо скажи отцу, чтоб Володея отправил куда подале».
И отправили вместе с Лукой, приёмным сыном Исая. Гарусов предлог нашёл:
– Церква пустеет. А Гришка Отлас все службы знает.
– Найти! Привести! – велел воевода.
- А ежели не подчинится? Староверы – народ крутой...
– Силком взять! – рявкнул воевода, слабевший с каждым днём. Теперь он уж и Зинаиду не звал, всё чаще спал, пил. Напиваясь, буйствовал, рубил, что попадалось под руку. Зинаида подсовывала ему старые потники, половики, изоспанную перину. «Руби! Ремков не жалко».
И воевода рубил, и ему казалось, что рубит он не тряпки, а врагов своих и врагов престола. Впрочем, попадись ему в этот час отец родной, воевода и ему бы снёс голову.
– Они! Опять они... чёрные! Во все щели лезут! Саблю мне! Саблю! – рычал он и, выкатив бешеные красные глаза, указывал в дальний угол.
– Щас, батюшко мой, щас! Секи их, подлых. Ишь какие! – поддакивала Зинаида и подавала ему саблю. Потом уж, когда воевода терял всякое соображение, подсовывала ему вместо сабли черпак или скалку. И он выколачивал пыль из старой пролёжанной перины, из половиков и прочего хлама.
В общем, Гарусовым жилось привольно. За исключением, может быть, Исаева приёмыша – Луки Морозка. Его в морозную ночь подбросила какая-то блудная старица. Исай принял в свою семью, вырастил, а прозвище оставил – Морозко Старицын.
Им с Володеем предстояло искать старообрядческий скит. Послать Луку тоже подсказал Илья, знавший, что тот не даёт прохода Фетинье.
Неужто так начиналось? Была глухомань, урманы, болотина да с одной стороны озеро. К весне уж скит вырос, и даже не скит, а скорее острог, обнесённый мощным частоколом. Были и башни, и бойницы. Рвов только не хватало. Но грянули ручьи – Иона выбрался из своей кельи, заставил рыть вокруг скита рвы. Братья Макаровы уж дважды сходили куда-то с обозом. В первый раз привезли хлеба, льна, пищалей и даже малую пушчонку. И стал обучать Иона молодых старообрядцев ружейному бою. Забыл и о плитах железных, которыми гремел доселе, о молитвах. Всё реже захаживал по весне в келью, всё чаще брался за пищаль или лопату. В распяленных, вечно горевших неистовым огнём веры глазах теперь мелькала усмешка. Видно, служил святой отец когда-то иному богу.
Для ребятни тоже дом отдельный выстроили. Григорий Отлас обучал их там письму и чтению. Потом шумная ватага эта с гомоном выкатывалась на подмогу отцам и братьям.
Из трубы над трапезной вился дымок, вкусно припахивало печёным хлебом, варевом. Там хлопотали бабы, приставленные кашеварить. Другие пряли, третьи ткали на самодельных кроснах.
Мужики охраняли скит, рыбачили охотились. Когда чуть подсохло, за болотом пустили пал. К той поре – водою – Макаровы ушли куда-то в третий раз. Привезли с собой десятка два мужиков, угрюмых, тощих, с яростью накинувшихся на сытную здешнюю пищу. Они и работали жадно, до изнеможения. Были в струге, видно, у кого-то купленном, три сохи, борона. Где и у кого всё это доставали, Семён с Софонтием не распространялись. Но люди знающие догадывались, что ходили они вверх, на Олекму и Киренгу. Края хлебные эти указали им беглые люди, они же поведали, где можно разжиться железом. И вот троих самых умелых пришельцев послали в кузницу.
В середине мая, отслужив молебен, Иона велел пахарям выехать за пределы острога. Там, где ранней весной пускали пал, потом корчевали пни, решили: «Быть пашне».
– Я веска и тяжка, – окрестив землю, благоговейно прошептала беременная Авдотья Софонтиха, начавшая по старому обычаю первую борозду. – Пущай и хлеб мой на полосе станет веским и тяжким. Чтоб не снял и не сдунул его никто, чтоб дождь не смыл, чтоб злой человек не пограбил, никто не взял, кроме меня – хозяйки...
Отчитала положенный наговор, пятясь, ушла с поля, и тогда за поручни сохи взялся сам Софонтий.
День этот солнечный, долгий, закончился сытным неспешным ужином.
«Жить бы и дале так», – устало бродясь ложкой в жирном густом вареве из молодой лосятины, расслабленно думал Григорий, а перед мысленным взором его вставала Стешка, быстрая, длинноногая, с толстой рыжей косою. Тихо и тайно завидовал младшему брату своему. Тот был в семье вечным баловнем, озорником. И уж так повелось, что всё лучшее в семье всегда доставалось ему. Вот и Стешка из двух холостых братьев выбрала его. Да что ж, видно, судьба такая. Увечен, робок, сухорук. Володей – воин, казак. Удалью в отца вышел. Иван тоже тихий. И мается с ним Фетинья, грешными, голодными глазами глядя на чужих мужиков. Как они там?
Ефросинья сидит напротив, смотрит прямо в душу тёплыми Стешкиными глазами. Эти глаза тусклей, остылей, но тот же разрез, те же мохнатые длинные ресницы.
«И тут грех... и тут...» – в отчаянье думал Григорий, обжигаясь похлёбкой, которую подливала ему сватья. Вокруг, словно шмели, устало и вечерне гудели люди, постукивали ложки, слышалось чавканье, скрипели скамьи. Трапезная пахла потом и едой. Билась об окно запоздало проснувшаяся бабочка. Тускло дымились с киотов три свечи.
«Бог в человеке... неужто он так мал? – думал Григорий, исподлобья поглядывая на своих сотрапезников. – Ведь бог же, он вседержитель... А в душе тесно и смрадно... Либо нет его, либо не такой он, как на иконах... Показался бы... Дал бы знак! Веру теряю!» – Григорий испуганно вздрогнул: не подслушал ли кто его кощунственные мысли? Нет, все жевали. Лишь Ефросинья посматривала на него сочувственно и понимающе. Не знала она, что Григорий слышал о тайне Стешкиного рождения. Стешка-то не безотцовщина... Тут, тут, в скиту, её родитель!
...Иона лежал на жёстком топчане, сумрачно улыбался. Кто бы поверил, что суровый, вечно впадающий в крайности старец способен наедине размякать и, пожалуй, даже мечтать о чём-то? А может, он вспоминал?..
Было что вспомнить лесному отшельнику. Да о том никто, кроме Ефросиньи и братьев Макаровых, не ведал. Впрочем, и они знали малую часть путаной извилистой жизни железоносного схимника. Был католиком, кончил когда-то Сорбонну, знал риторику, логику, философию, многие языки. Крепостным парнем бежал на чужом корабле во Францию. Похитив костюм у капитана, выдал себя за русского дворянина, был принят на службу, бросил её, ударился в знания. В учёбе оказался даровит, неутомим и вскоре обогнал своих соучеников, сошёлся с монахами... правда, изрядно уже нагрешив в миру и будучи обманут несколькими француженками. Порвав с последней, оказавшейся любовницей богатого и влиятельного графа, дал клятву себе – служить богу. Но, вернувшись домой, ещё казачил, достиг и здесь чинов, убил Ефросиньиного отца, не отдавшего ему Ефросинью, бежал и долго скитался в дремучих лесах России. Знал слово Аввакумово и знал суровых его последователей и учеников. Был одним из участников обороны Соловецкой обители. Но и оттуда благополучно ушёл. Везло Ионе. А может, спасало от неоправданной гибели яростное стремление жить и нести по земле слово божие? В разгул никонианства отрёкся от прежней веры, легко и безболезненно примкнул к старообрядцам. И все, кто шёл с ним, принимали его за своего духовного вождя.