Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 125)
Отмахунувшись от мыслей своих, спросил резко:
– Имена тех старост помнишь?
– Дроновский – Саватька Шемяка, Бигилинский – Елисейка, Тепляк. Оба варнаки известные.
– Веди к ближнему, – велел Турчину. – А ты, – приказал Домне, – хвостом за мной не волочись. Не хан я – гаремом обзаводиться!
– Ты не хан, да видно, и я не баба. Казак, знахарка...
– Ну и протчее, – не удержался Турчин.
– Что протчее – тебе знать не дано, – отрезала Домна, и разговор на том кончился.
Дроновского старосту застали на постоялом дворе. Он яро спорил с проезжими и черемисами.
«Вымогает» – подумал Ремез и не ошибся.
– Мало платят! Никудышный ясак, – пожаловался Саватька.
– Что ж, бери, сколь приписано.
– Да уж взял. Вдругорядь требует, – пожаловался молодой широкогрудый татарин. – В завозне семь дён держал, щас батогами грозит.
– Ежели не платите, то впору и под батоги.
– Платили! И сверх того много посулов дали...
Подсчитали – вышло: брал староста втрое больше. Две трети оставлял себе.
– Вороти лишнее-то, – устало вздохнул Ремез и, сев за стол, отхлебнул медовухи.
– Нету лишнего... Всё тута, – затараторил староста, сухой, долгий, с глазами, смотрящими вдоль утиного носа.
– Куда ж всё делось?
– Сколь дали – всё тут. К моим рукам лишнее не льнёт, – староста пнул тюк шерсти, а на нижнем голбце грудились бычьи кожи, горшки с маслом и мёдом, сухой хмель, зерно, сёдла, шлеи. Пнул и вытянул перед собой изрубцованные чёрные ладони, словно просил убедиться, руки-то у меня честные.
И верно: кроме жёстких складок и мозолей в руках ничего. И все ж были они загребущие. И ясашные жаловались на него!
Глухая, тяжёлая тоска сдавила Ремезу сердце. Хотелось упасть на голбец, забыться или умчаться на край света, подальше от всех от этих людей, которые чего-то ждут от него. Да ясно чего ждут: простой справедливости.
Во дворе ржут кони, и пахнет распаренной тополевой листвой. Истомлённо урчат голуби. Верблюд, задрав горбоносую морду, слушает голоса земли, удивлённо фыркает.
Оттуда, из простой и ясной жизни, возвращается Ремез в явь, в избу, в которой обиженные степняки, раненный, гневно сопящий Турчин, Домна и староста с блудливым и неспокойным взором.
– Людей сотнику моему почто не дал? – глухим низким голосом спрашивает Ремез. Голос клокочет гневом.
– Ково давать-то? Все по ясашным делам разосланы. Которы при мне, те добро сторожат: амбары государевы, избу земскую... Да и всё село...
– Что ж ты о ближних-то не радеешь? Почто границы не стерегёшь? – голос всё ниже, и всё чужее. И с лавки, через стол, Ремез достал старосту. Тот опрокинулся навзничь, выкатил неживые белые глаза.
- Сёмушка! – ахнула Домна. – Для того ли руки тебе даны, изографу-то?
«Верно, не для того», – мысленно согласился Ремез и оглядел ушибленные козонки. О кисть и резец не ушибался, и если трясло, как сейчас, то от радостного и светлого нетерпения: «Вот здесь лазури кину, здесь – позолоты... А над задумчивым глазом – тяжёлое надбровье и чистый высокий лоб...»
– Мне можно, – поднялся Турчин. – Я не изограф...
– Оставь, Василий, – удержал его Ремез, стыдясь недостойной своей вспышки.
- Оста-авить? А казаки, сгинувшие от этого, воскреснут? – И Саватька, точно мешок с куделей, обвис в его не знающих пощады руках, стукнулся о косяк и соскользнул на пол. И тут же после шлепков Домны открыл расцвеченные синяками глаза.
– Де я? – обирая себя, спросил. Казённой избы не признал.
– Где по три шкуры с людей драл, – напомнил Турчин, щёлкнув Саватьку по лбу. Но и щелчок памяти не прибавил.
– Не помню, – староста всхлипнул и пополз под стол, словно там была другая, потайная дверь.
Стремительный и мгновенный налетел смерч. Откуда он и как налетел – Ремез, да и все, кто находился в избе, ничего не поняли. Мало налетел, так выборочно и справедливо распорядился, оторвав половину дома и сбросив её в реку. Течение подхватило боковушку и понесло прочь. Больше старосту в Дроновой не видали, но Ремезу это событие впоследствии доставило много неприятностей.
Сейчас он ошеломлённо глядел в образовавшийся проём на месте боковушки, вертел головою, пытаясь – но тщетно! – обнаружить старосту.
А староста плыл по волнам и не ведал, почему именно его смерч избрал своей жертвой.
– Чо деется-то! Чо, девки, деется! – приговаривала Домна, ощупывая возникшее пространство. Думала, мерещится то, что лучилось. Но пустота-то возникла!
– Вай, вай! – изумлённо покачивали бритыми головами татары и пили кумыс. Черемисы хотели уйти. Их никто не удерживал. Но когда власть не держит – сразу не поймёшь, уходить или оставаться.
Они ушли всё же, переговариваясь шёпотом: «Хорошо бы всех, так вот... всех нехороших людей!». Только часто вместо нехороших смерчи уносят самых лучших.
– Ну вот, тут силы небесные без нас рассудили! – Ремез вышел через пролом в ограду. Под крышей ржал Сокол, бил копытами. Солому с крыши снесло прочь, и теперь в ней рылись цыплята. Пёстрая наседка выговаривала им что-то. Об этом можно было лишь гадать, хотя известно, что в таких случаях говорят матери. Цыплята отметали солому слабыми лапками, восторженно пищали.
– Домой!
Пали в сёдла. Одной лишь Домне в Тобольск не хотелось. Но теперь уж ничто не могло Ремезу помешать.
Через два дня перед ним засияли купола нижнепосадских церквей.
И ранее всякий раз волновался, обветренное лицо мучнело, когда домой возвращался. Тут началась его жизнь. Тут начиналась и обрывалась жизнь многих славных. И – жизнь Сибири. То надо знать. А знает мало.
«Честь буду!» – решил Ремез, и сердце счастливо защемило. До-ома! И можно зайти в свою чертёжню, сесть за древнюю умную книгу. Или – взять кисть. Или просто полуночничать и думать о главном своём дне. У каждого человека такой день есть. Он просто может о нём не узнать. Ремез знает о своём дне и ждёт... Как ждал, наверно, угличский каторжник, чтобы прокричать с башни всей России об убиенном царевиче...
Прокричав, языка лишился, и по следам многих очутился в Тоболесске. Ссыльный колокол, каторжный! Это ж надо додуматься! Только на святой Руси такое мыслимо. И – возможно. Хотя – нет, один из греков, кажись, сёк неугодное ему море... «Кто? – сразу на память не пришло. – Да вспомню после... А угличанина подыму на звонницу, когда кремль пост... Тц! Тц! Не сглазить бы. Да полно! Построю! Построю! Будет во граде моём кремль! И колоколу дам покрасоваться! Дам погугнить ему, безъязыкому, о дальней беде... Чтоб помнили: колокола надо беречь. Кто ж совесть нашу будить станет?
– Эй, белокаменная! Назови мне мой день! С одра смертного поднимусь, чтоб первый кирпич положить. А ты, мой бедный немтырь, ведаешь ли? У тебя дар пророческий...
Молчит колокол. Обречён молчать. Ну и молчи, коль так напуган. Со мною камни и те говорят. И травы тайнами своими делятся. И реки, и леса. Мои реки-то! Мои леса! Я плавал по рекам! В лесах искал сказки. А эти камни, серые, звонкие, шаги мои отсчитывали. И коня моего ступь слыхали...
– Сокол ты мой! Соколок! Что ж ты так тащишься? По дому своему, по Фимушке я стосковался!
И первый раз Ремез обидел своего друга. Обожжённый нагайкой, конь оскорблённо взвизгнул и понёс, оставив далеко позади всех других лошадей. А Ремезу мало. «Скорей! – торопил он Сокола шпорами. – Скорее!»
У полисада своего, на полном скаку Ремез выдернул из стремян ноги, и... выпал из седла. Сокол отомстил ему за удар, за шпоры окровавившие вспенившиеся бока.
Очнулся – борода и губы мокры. Болели затылок и поясница. Желваками хрустнув, вслушивался в боль, и в мир, его окружающий. Играли ласточки. Плакал голубь. Этим весело, тому грустно. И так всегда в этом мире. А в том, ежели он есть, тот мир?
«Вой-то, – вспомнил, – который море стегал, был римлянин». Вспомнил и засмеялся: иной раз не лишне затылком стукнуться. Прости, Соколок.
Открыл глаза – над ним Фимушка, солнце над нею. Рядом Сёмушка. Леонтий коня в поводу держит. За полисадом ольха шелестела. На ветке шарик, чуть поболе серёжки. Он словно зыбка с младенцем, покачивался и тихо-тихо попискивал. Ветка медово поблёскивала, темнела крохотными точечками.
– Осы там, что ли? – вслушивался Ремез, зорко приглядываясь к пушистому шарику.
– Пташечка, – вытирая ему лицо и бороду, счастливо сказала Ефимья. – Ремез. А там ремезята.
– Ремез? – Семён поглядел на сыновей. – Ремезята? Добро!
– Ну, вроде нас, тятя, – пояснил Сёмка. И все рассмеялись.
В гнездо, чуть побольше осы, спустилась пташка со взятком. Там гвалт поднялся, счастливый гвалт. Птенцы пищали нежно и тонко. И накормив их, пташка выпорхнула. Клюв был пуст. Яркие зоревые крылышки раскрылись веером.
Выше гнезда, на тонкой рогулинке, ещё одна крохотная пташка увивала ковылём гибкую вилочку.
– Архитект! Перевязь делает!
Видя редкое совпадение, сыновья с улыбкою переглянулись. Мизерный со стрекозу птах, укреплял своё жильё, снуя вокруг ветки, подруга его прикармливала писклявых детёнышей. В тёплом закате сверкали стремительные крылышки, сотканные словно бы из солнечных лучей.
– Откуда они? Как сюда попали?
– Ремезы к Ремезам летят, – Фимушка помогла ему подняться и, положив руку на своё плечо, повела домой.