18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 106)

18

Угодили. Подношения князь любил.

За ними – Балакай явился. Щелеглаз, брит, ноги калачиком. Брови в ниточку, усы котовьи.

– А, – улыбнулся Матвей Иванович.

Балакай захлопнул тяжёлые веки. И нос потерялся в толстых щеках. Не найти бы, да выдали волосатые ноздри. Лепил кто-то снежного человека – не долепил.

- Ты, князь, тут человек новый. А я всех наперечёт знаю. Думал, совет мой пригодится. Думал, подмога нужна.

– Советы твои сколь стоят?

- Не беден я. В торговых рядах держу три лаки. Четвёртую присмотрел...

– Негусто. Здешние купцы, сказывали мне, богаты, – губернатор пощёлкал длинными, в дорогих перстнях, пальцами. Балакай верно истолковал его жест. – И я годам к тридцати окрепну. С дворовых мальчиков начал.

– Хвалю, – одобрительно кашлянул губернатор. Диво: идут с подношеньями, с просьбами. Калмык ничего не поднёс, не просит, напротив – поддержку свою предлагает. Что ж, испытываем. Такие люди нужны.

– Возьми, дьяче, на заметку, – приказал дьяку.

«Вот те и степняк! Вот те и мальчик дворовый! – думал князь. Уходя, калмык кланялся без подобострастия. Голову нёс прямо. – Такой мне надобен. Нельстив, стало быть, надёжен».

Тем временем воротился Ремез. Развернув чертёж, водил твёрдым, как черепаший панцирь, ногтём:

– Здесь выход руд железных. Цифирь с ним рядом – глубина залегания. Железа в наших краях полно. Особливо по Камню. Однако из глубины добывать хлопотно, ежели... завод скоро нужен.

– Сам Пётр Алексеевич торопит... Стало быть, скоро. Как можно скорей.

– Тогда всего доступней Ирбитский выход. Там руды поверху. И неподалёку селитряные залежи. Вот он, Ирбит-то.

Губернатор внимательно слушал зодчего, кивал одобрительно.

– Коли так, будем возводить подле Ирбита.

Вот и завод готов. Опробованы первые фузеи и мортиры. В архиерейской часовне росписи сделаны. И снова как неприкаянный мотается Ремез по службе: ясашничает, ведёт досмотр таможенный... И снова нужда безысходная, снова команды и караулы. Благочинный за росписи не дал ни гроша.

– Сам в нищете живу, в нужде, – жаловался он, почёсывая заплечья. Потом разило от архипастыря, нестиранными онучами. Привыкший к лесным и таёжным запахам, Ремез брезгливо зажимал нос.

– Ты бы хоть в бане помылся – козлом воняешь, – буркнул сердито. Жалобы владычного надоели. – И вели дать красок. Мои кончились.

– У келаря поспрошаю. Сам я мирскими делами не занимаюсь. – Владыка не уходил, мешал и злил Ремеза. – Иконки-то обновишь, сыне?

– Ты, пресвятой отче, живёшь бога для?

- Так, сыне. Воистину так. Кажин час господа славлю, грешный.

– Ешь-то когда? Да и спишь ли?

Пища духовная питает. А спать – нет, давно уж не сплю. Прикорну, яко птаха, и – на молитву. И ты усердно молись, сыне. Врата в царствие божье узки... Для праведников они. Токмо для праведников!

- Денно и нощно бдеть буду – часовня твоя останется нерасписанной. Парусины облезут...

– И всё же находи время для молитв святых. Греха стерегись.

– Что есть грех, отче?

– Несоблюдение заповедей священных, высеченных на скрижалях: не убий, не укради, не пожелай жену ближнего...

– Свою-то желать можно? – Ремез придвинулся к Митрофановне, принёсшей ему обед. Она, словно девушка, смутилась:

– Сёмушка, с благочинным-то можно ли так?

Не церковь ли Христова брак наш освятила? Не жену ближнего – тебя желаю. Одну-единственную, – и простовато полюбытствовал: – Просвети меня, отче. Давид праведник был, кротость его славим в молитвах... А жён и наложниц имел несчётно... И Лот с дочерьми сожительствовал... Ты, поди, тоже монашек щупаешь?

– Срамное несёшь! Тьфу! Тьфу! – стукнул посохом благочинный.

– Срамное, – легко согласился Ремез. – Во грехах погряз. А ты росписи от грешника требуешь. Да ишо задарма...

– Нищ я, нищ, аки Иов! Живу подношеньями. Вот, зри! – владыка хлопнул себя по бокам. – Карманы вот срезал, чтоб соблазну не поддаваться.

– Магометане плоть отрезают крайнюю, ты – карманы. Не надумал ли в их веру?

– Лишаю тебя чести, изограф... чести Бориса с Глебом монастырю поднести! Епитимью три тыщи поклонов... четыре... Нет, пять! Налагаю! Ступай. Отстраняю, пока всё не отбудешь.

– Дозволь, владыка, – вступилась за мужа Митрофановна, – я отобью за него поклоны, все акафисты прочитаю... Неможно ему. Спина худо гнётся.

– Ништо! – застучал посохом по камням владычный. – Впредь срамное брусить не будет. Очистишься, тогда и праведников мне нарисуешь... Окаянный! Над святым писанием вздумал глумиться! – ворчал, уходя, старец.

– То уж вторая епитимья, – возразил Ремез, но владыка уже засеменил прочь, боясь услышать что-либо насмешливое от изографа. Знал, поворчит, погневается Ремез и снова за кисть возьмётся. Тут его хлебом не корми. Благочинный и не собирался кормить. Став на архиерейство, поучал свой притч: «Церковь божия – не казна купеческая. Сама в лепте нуждается». Попы и монахи лепту брали ретиво.

– В кружало пойду... отбывать епитимью, – надумал вдруг Ремез вопреки предположениям архиерея. Фимушка замахала было руками, но встретив насмешливый его взгляд, смолчала и поспешила к вечере.

Снова в походе был, в походе бесславном, на Эркеть: казна золотишко учуяла да взять не взяла. Зато чертёж тех мест обстоятельно выписал, привёз образцы дерева саксоула и ягоды незнаемые. Далее, через Барабу и Тару ходил в Казачью орду, оттуда степью голой, страшной – в Туркустан. Пуста степь и жилья там нет. Редко-редко встретишь, затерянную в пустыне юрту. Зато кабанов, коз и маралов, диких коней и сайгаков видимо-невидимо. В истоках Тобола – звериный и рыбный промысел, в вершине Ишима кыргызы баранов и буйволов ловят. Диву давался, сколь богата и разнородна страна Сибирь! Ежели идти путём от Мангазеи до Селенги, каких только чудес не увидишь! Каких дивных и несметных богатств. В верховьях Оби – самоцветные каменья, по Уралу – знаки серебряной руды, на Чусовой – изобильно меди; по Чёрной – жемчуг, на Чебаркуле – слюдяные залежи. И свинец, и варницы соляные, и нефть белая, и квасцы. На Селенге золото моют. И люди разные, и языки. Кабы не хаживал, так и не знал. Всё думал, Сибирь зверем таёжным славится: медведь бурый да медведь белый. А есть и чёрный медведь. И тот медведь помял Ремеза в горах. Достал сердце его ножом, а всё ж объятия звериные испытал. Зело крепки. Недели с две отлёживался в пещере у старого маньчжурца. Тот в снятую Турчиным шкуру медвежью втиснул и, лёжа в ней, немощный, квелый, вдруг к исходу второй седьмицы стал наливаться Ремез звериной силой. А ведь уж с товарищами простился. И Турчину дал последний наказ – быть за старшего. А Сёмке слабеющим голосом стал наговаривать завет и не чаял, что договорить успеет.

– Пиши, Сёмушка, – пробивался с трудом сквозь одышку, пиши, как мной и Василием учён... Ничего не упускай. Про народы, про их обычаи, и где лес какой, и где какая пустыня. Зверьё с натуры рисуй, сказания древние собирай и оглядывай пути, по которым кто куда ходит и с кем торгует и воюет с кем. Кто в каких товарах наших нуждается, какие мы покупать сможем. Имена князьцов и тайшей все до единого перечисли. И сколь юрт у них, сколь голов скота, межи с кем. Помяни и то, чем сильны аланцы и телеуты. И почто кыргызы на нас злобятся. Каким каждый народ ясаком обложен. Крестиками покажь, где казаки наши побиты: у Изменного Яра, на Чёрной реке, на Маисе, а ишо на речке Кровавой. А после, – изнемогая от неутомимой памяти своей, Ремез откидывался на спину и, уставясь в небо недвижным взором, слагал вирши:

Спят сыны ермаковы... Над спящими ветер свищет. Что воям снится бесстрашным?..

Настал день, и он, наконец, выбрался из медвежьей шкуры, попросил воды тёплой и, обмывшись, обошёл бранное поле.

Да, когда-то здесь город был. Когда-то в городе этом правил первый сибирский царь Он. Кануло в Лету могучее царство. Рассыпались стены, сам град пуст. Недвижны быстролётные суда. Недвижны воины. И царь успокоился на заросшем кладбище. Кто были те воины? Каков был царь?

Молчит время. Молчат воины.

Крестик поставь, Сёмушка, означающий гибель одного града.

Долго бродил бессонно вокруг мрачного становища. Там слабый костерок потрескивал, рассыпал искры. Следом за отцом тенью бесшумной крался Сёмка.

«Злато! Злато! Неужто оно всему мера? За злато – волю, за злато – честь... Что в памяти от Мидаса? От его касаний всё златом делалось. Все кроме ушей ослиных, которыми одарил его бог греческий. От иных мидасов и ушей не останется... Вот тут жизнь бурная шумела. И река, судя по иссохшему руслу, текла. Сады зеленели, шумели ивы... На прибрежных лугах паслись табуны. И мнилось беспечным людям: так будет вечно... Ушла вода, город враги разрушили. Исчезло всё живое... все здешние мидасы... пустынь окрест. А небеса всё так же чисты и осиянны звёздами. Вечны ли эти звёзды? Может, они суть золото усопших мидасов?» – Ремезу сделалось смешно от этой мысли – нет, нет! То детские грёзы! Из империала солнце не сотворишь. Те звёзды суть иные планеты. На Луне, ближней из них, горы видны отчётливо. Стало быть, и долины меж ими, и реки, и озёра. Само солнце животворящее в тёмных пятнах. И – там люди?

По земле много хаживал, а на светила дальние и на звёзды лишь через трубку голландскую единожды любовался. Дивно виделись, крупно и не казались столь недоступными. Вот протяни руку, и – тут они, рядом, переливчатые, тёплые, как земля-матушка. Посильней бы стекло, трубу подлинней бы, – может, и города увидел бы, и людей на тамошних улицах. Поди, глазеют на нас оттуда, смеются: чудные-де эти букашки на земле! На чужое золото падки, кровь пускают друг дружке. Кровь и золото взор слепят. И не постигнуть тому ослеплённому взору невиданную прелесть мира.