Зиновий Зиник – Руссофобка и фунгофил (страница 7)
Клио снова оказалась зажатой в угол на краю стола, перед тарелкой с обглоданной кем-то костью и опрыскивала эту кость вновь подступившим чихом и насморком в чаду и дыму квартиры.
«Девочка плачет», – вдруг потянул ее за локоть сосед и стал тыкать пальцем в крутящуюся катушку на допотопном магнитофоне. Оттуда доносился гортанный и томительный баритон, распевающий на двух нотах нечто восточное, похожее на повторы засыпающего муэдзина. «По-русски понимаете? Барды, менестрели, не официально, понимаете? – перекрывал шум в комнате и магнитофонный ящик этот непрошеный гид. – Я вам объясню, слушайте сюда. Значит, так, девочка, герл, понимаете? Она плачет. А шарик, значит, летит, ясно? Тут имеется в виду воздушный шарик, надувной баллон, вроде дирижабля, но маленький такой, для детей. Но в то же время это и наша планета, понимаете, как надувной шарик. А следующий куплет с девушкой. Девушка плачет. Девушка – это девочка, но взрослая, и она тоже плачет. Жениха все нет. Тут слово „все“ надо понимать как „пока“. Пока еще нет жениха. И, видно, никогда не будет, понимаете? Ее утешают». – Тут Клио почувствовала, как рука этого переводчика муэдзина из магнитофона стала подбираться к ее колену. Она перехватила чей-то скабрезный взгляд. Или это была Марга, нахально подмигивающая из дальнего угла? «Дальше утешают женщину. У нее муж ушел к другой. А шарик, понимаете? Летит! У вас есть связь с дипломатической почтой?» Клио напряженно молчала, полагая, что это не вопрос, а часть перевода. «У меня с собой тетрадочка нашей поэтической группы, хочу вам почитать, – сказал переводчик и достал тетрадочку. – Да нет, это не магнитофонные слова», – поспешил добавить он, заметив, что Клио все еще не отвела глаз от крутящихся катушек. Он повернул выключатель ящика и таким образом снова включил горланящие голоса в комнате. Но ненадолго, потому что, пошебуршив тетрадочкой, он сам как будто повернул рычажок репродуктора у себя в горле, и Клио буквально вжало в стену раскатами его завываний. Русские вообще все произносят нараспев. В этом она убедилась еще в Лондоне, когда Марга затащила ее на вечер эмигрантского поэта, который голосом, напоминающим протяжный звон вестминстерского Биг-Бена, сообщил собравшимся, что в Лондоне всюду идут часы. Это было весьма сомнительное утверждение, Хотя часы и висят повсюду в Лондоне, но далеко не все эти часы идут. Кроме того, пропел по биг-беновски поэт: «Город Лондон прекрасен». С этим Клио никак не могла согласиться. Может быть, переводчик чего-нибудь недопонял или оглох – уж очень громко распевал со сцены этот русский бард. «Чего он так кричит?» – тоскливо думала Клио, дожидаясь перевода. Но Марга сказала, что подобная манера чтения стихов связана с традицией церковного пения в православной религии и религиозной ролью поэзии в русской истории. Может быть. С Маргой трудно было спорить. Но город Лондон был ужасен. Москва, как выяснялось, была не лучше. Клио не понимала ни слова. «Нравится? – то и дело прерывал себя московский чтец и снова включал громкоговоритель у себя в горле. – Сможете переправить? – откричавшись вдоволь и отдышавшись, обратился он к Клио. – Переправить сможете? Я имею в виду перевезти через границу, экспортировать, с Востока на Запад, дипломатической, конечно, контрабандой?»
Когда до Клио дошел смысл его просьбы, щеки ее запылали: не столько от спертого, как в турецкой бане, воздуха, сколько от возмущения. От возмущения она даже перешла на английский. За кого этот поэт ее принимает? Как бы скептически она ни относилась к советской истории (жертвы которой, кстати, ничуть не ужасней жертв истории американской с ее геноцидом индейцев или британской с ее расстрелом революционных сипаев), она не позволит себе нарушать законы страны, где в данный момент она лишь гость. Не говоря уже о том, что она, Клио, никогда не пойдет в британское посольство к этим высокомерным бюрократам, к этим важным и парадным чиновникам с поджатыми под аристократов губами и непроницаемыми лицами. Да и кто ее допустит к мешку с диппочтой? И неужели непонятно, что Клио будет первой, кого будут обыскивать на обратном пути пограничники и таможня, – какая наглость и провокация толкать ее, беззащитное в политических интригах существо, на подобную безответственную акцию, направленную в конечном счете на подрыв завоеваний социализма, пусть и искаженного культом личности, но все же идеала всех трудящихся земного шара, в то время когда миллионы британских безработных простаивают в очереди за жалким пособием, И неужели он, либеральный советский интеллигент («Уберите, пожалуйста, руку с моего колена!»), настолько наивен, что не понимает 2в какие жернова он подсыпает песку» своими сочинениями? Надо бороться за публикацию своих сочинений у себя на родине, а не передавать тайком пророчества о своей многострадальной стране в циничные руки, вроде агентов ЦРУ, которые, как известно, распространяют и финансируют русскоязычные публикации на Западе как козырь в кровавой игре разведок в ходе глобального конфликта супердержав, а вовсе не ради спасения русской литературы. Пусть примером ему послужит судьба таких русских поэтов, как Ахматова, Пастернак и расстрелянный Мандельштам, а не те раздобревшие на иностранной валюте диссиденты, о страданиях которых нам на Западе все уши прожужжали, а потом они появляются из-за железного занавеса в мехах и бриллиантах и начинают чернить свою родину!
Всего этого Клио не решилась сказать, но кое-что все-таки сказала, злясь на саму себя за то, что повторяет изречения Марги десятилетней давности. И кое-что, хотя и не все, дошло до ее собеседника, лицо которого все больше и больше искажалось брезгливой гримасой раздражения, пока, наконец, он не вскинул голову и не заорал на всю комнату: «Коминтерновская мандавошка! Кто привел сюда эту коминтерновскую мандавошку?!»
От его визга, в котором и следа не осталось от православной литургии, по затихшему помещению пробежал шепоток, и на Клио уставились вдруг отрезвевшие глаза присутствующих. Клио стало страшно – ей казалось, что ее сейчас ударят. Она понимала, что ее слова могли серьезно задеть этого чтеца непонятных стихов. Даже оскорбить. Она вовсе не была уверена в справедливости собственных слов. Более того, ей противно было вспоминать всю эту демагогию про колыбель революции и заговор империалистических разведок. Она наговорила всю эту идеологическую белиберду просто потому, что надо было что-то сказать вопреки: избавиться от вязкости поэтического взгляда, вязкости его голоса в ушах, от руки у нее на колене. Дело было вовсе не в ее отношении к русской поэзии – она просто чувствовала, что ее хотят использовать. И она стала защищаться. Теми словами, что были в данный момент в ее распоряжении. Неужели из-за слов, пуская обидных, надо этак тяжело смотреть? С такой коллективной ненавистью в глазах? И тут до Клио дошло, что так именно и проходят партийные собрания, пресловутые митинги с обязательной явкой. До нее дошло, что она среди советских людей. Что это и есть советская власть. И ей стало тошно и страшно.
Она искала глазами Маргу. Пора было уходить. Уходить, пока есть куда уйти. Но Марга, видимо, крутилась где-то в коридоре. Или в ванной. Клио заметила, что Марга то и дело запирается в ванной, откуда выходила порозовевшая и помолодевшая непонятно отчего, и всегда вслед за ней выходил, понуря взгляд, ее очередной «старый приятель» по московским визитам. «Сексуальная невоздержанность обратная сторона агрессивности капиталистического общества», – вспомнила Клио один из афоризмов Антони и засморкалась в платок, избегая враждебных уставившихся на нее глаз. Они были из социалистического мира, эти глаза, но все равно агрессивные. Кроме того, она не поняла, что значит «коминтерновская мандавошка». Прижимая к носу платок, как будто ее уже ударили, она уставилась в противоположный угол невидящим взглядом раскрасневшихся от слез глаз. Пока, наконец, до нее не дошло, что угол, в который она уставилась, вовсе не пустующий: моргая рыжими ресницами, на нее не отрываясь глядел Костя,
Она на всю жизнь запомнила, как медленно поднялся, стряхнув с колен крошки, этот судия российского желудка и направился через всю комнату к той стене, в которую вжималась Клио. Он надвигался на нее той походочкой, которую русский писатель и враг славянофильства Тургенев описал как «щепливую походочку нашего Алквиада, Чурило Пенковича, что производила такое изумительное, почти медицинское действие в старых бабах и молодых девках и которою до нынешнего дня так неподражаемо семенят наши по всем суставчикам развинченные половые». И она, глядя на это пролетарское чудо, не могла понять, ослабело ли у нее под коленками от страха перед надвигающимся на нее экзекутором, который превратит ее, «коминтерновскую мандавошку», в бифштекс, ромштекс или ростбиф в качестве следующего общего блюда для этой галдящей шоблы; или же вовсе не от этого ослабело у нее под коленками, и вовсе не под коленками, а блаженная тяжесть стала ползти от груди к низу живота, и она вдруг решила: даже если он сейчас и съездит ей по физиономии (а ведь это известно, что в России, как и в Ирландии, все мужья бьют своих жен, так, по крайней мере, было до революции, хотя она, впрочем, не его жена, а он не муж революции, впрочем, все так запутанно и сложно в России!) Косте она простила бы даже этот жест мужского поросячьего шовинизма в отношении слабого пола именно потому, что никогда бы не снесла подобного от своего соотечественника. Дело не в оплеухе, а кто ее наносит, суть не в средствах, а в цели – вопреки позиции буржуазных либералов; а цель предстоящей оплеухи (она это чувствовала и грудью, и животом, и коленками) – не в демагогии и стихоплетстве, а в физическом контакте между Востоком и Западом, несмотря на происки реакционных сил врагов детанта по обе стороны железного занавеса. И занавес пал. Удара не последовало. Пододвинув стул вплотную к ней и усевшись на него верхом, Костя заглянул в лицо Клио своими глазами, вымытыми российской историей. Клио от смущения снова отчаянно засморкалась в платок.