Зинаида Миркина – Озеро Сариклен (страница 11)
– А, впрочем, – сказала она внезапно, – может быть, один раз я и была счастлива.
– Когда же это?
– Это… Как тебе сказать… – она замялась. – Это трудно передать. Ничего не было. Совсем ничего. Я проснулась после новогодней ночи, а в комнате елкой свежей пахло, а по полу лучи протянулись и на стене – солнечные зайчики бегали. Два солнечных зайчика. А больше ничего не было.
– Но все-таки с кем Вы были? Ведь что-то же было еще?
– Да нет. Именно что ничего больше. С кем? Я тогда еще с Женей была, с Митиным отцом, но он тут ни при чем. И никто ни при чем.
Антон вдруг ужасно заволновался.
– И больше это не повторялось? Никогда?
– Нет. Никогда. Да и это – не знаю, было ли. Пустое это слово – «счастье».
Подумать, ничего не помнит, ни Евгения Петровича Кипарисова, ни своего Гошу, с которым прожила почти десять лет. Мать говорила, что Женя ее не стоил, но хоть любил. А Гоша и любить-то не умел, и что это были за годы! Но все-таки она-то – любила. Неужели совсем все стирается?
Нет, не все. Вот ведь была счастлива нипочему. «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым?» – опять вспомнил он. Господи! Для целого счастья одного Дерева может быть довольно?
«Тетя Оля, тетя Оля», – послышалось из другой комнаты сонное бормотание Маши. И тут залаяли собаки, а Белла Наумовна охнула: «Оленька! И вправду Оленька!»
Антон не трогался с места. Белла с опаской посмотрела на него и пошла открывать дверь. Он медленно поднялся. Уже когда Ольга Алексеевна вошла, шагнул ей навстречу. Молча посмотрел на нее. Она застыла. Потом прошептала: «Так вот ты где! Как же я раньше не догадалась!»
А дальше все пошло, как ни в чем не бывало. Точно они здесь постоянно встречались. Ольга привезла капустный пирог. Белкин любимый. «И когда у тебя есть время пироги печь!» – радостно говорила Белла. Она была очень рада, как-то особенно была сегодня рада Ольге. Точно вдруг на минутку в этот дом вошел праздник. Разговор был ни о чем. Но в комнате было ощущение сброшенной тяжести.
И вдруг Белла сказала:
– Оленька, вот тут Антон меня спросил, есть ли счастье на свете, а я ответила ему, что нет, что не о счастье нам думать надо. А ты что скажешь?
– Я не так спросил, – тихо и взволнованно вставил Антон, – но… впрочем, можно спросить и так.
– Ну да, он спросил, была ли я сама счастлива… Оленька, ты ему ответь.
– Что же мне ответить, – была ли ты счастлива? – улыбнулась Ольга.
– Нет, не про меня. Я просто думаю, что это не тот вопрос. Это глупое слово – «счастье». Можно жить хорошо. Когда не до себя. Когда одним состраданием живешь. Это хорошо.
– Да, это хорошо, – медленно сказала Ольга и глубоко вздохнула.
– Может, это и есть счастье? – спросил Антон.
– Н-нет, – ответила Белла Наумовна. Нет, это другое. При чем тут счастье?
– А счастье есть? – спросил Антон, уже глядя на одну Ольгу Алексеевну.
– Есть, – тихо, но твердо ответила она.
– Есть? Неужели есть все-таки? – продолжал Антон, не отпуская ее взглядом. – То есть, я вот что хочу спросить: можно ли жить не для себя и быть счастливым?
Ольга молчала, не сводя с него глаз.
– А, мать? – почти прошептал Антон. – Наверное, или быть счастливым, или вот так, как Белла Наумовна… Хорошо жить… А счастливым жить нехорошо. Нельзя хорошо жить и быть счастливым. Нельзя? Правда, нельзя?
– Можно.
– Как же это? Вот у святых всегда скорбные лица. Говорят, что Христос никогда не смеялся. А улыбался ли? На иконах нет улыбок.
– У святых светящиеся лица, – очень тихо сказала Ольга Алексеевна. – Света без счастья не бывает. Свет – это счастье. Только еще больше, чем счастье.
– И Христос был счастлив? – спросил Антон.
– Христос – Сам Свет… Он – Воскресение и Вечная Жизнь.
– Воскресение… Воскресение… – как бы про себя повторил Антон, опустив голову. – Было ли Воскресение – это еще вопрос. А вот Распятие точно было. Да и есть по сей день. Можно ли быть счастливым, зная про Распятие? – он замолчал, а потом, так же глядя куда-то вниз, продолжал, как бы себе самому. – Вот зверье и птицы счастливы. Так те про Распятие ничего не знают. Впрочем, сами каждую минуту смерть принять могут и все равно ничего про нее не знают: у них все бездумно. А вот мы…
Он поднял глаза и вдруг увидел, что Ольга Алексеевна смертельно побледнела.
– Что с Вами? – вскинулся он.
– Ничего, – с трудом выговорила она. – Нам труднее быть счастливыми, чем зверю и птице. Но нагие счастье больше. Они только доверяют вечной жизни, а мы… мы ее знать можем.
– Знать? Как же это?..
Ольга Алексеевна молчала.
– Вы ее знаете?
– Знаю.
Антон пожал плечами:
– А я не знаю.
– Не знаешь… Не видишь… Ты хочешь, чтобы тебе показали. Тебе Воскресенье показать надо, – она посмотрела на него в упор. – Воскресенье – не зрелище… Это внутреннее действо…
Антон вздрогнул:
– Внутреннее действо? Какое? Чье?
Но она не ответила. Просто смотрела на него. И в глазах ее росло что-то такое, что он не мог вместить, но без чего и жить уже не мог больше. И вдруг… О, Господи! Вот так, точно так было когда-то с его родной матерью, когда он был пятнадцатилетним мальчишкой. Вот так же помертвела она, так же упала на грудь ее голова и не поднялась уже больше никогда.
– Мама!!!
Никакого ответа.
– Мама! Мамочка!
– Я побегу, вызову неотложку, – крикнула Белла.
Веки Ольги Алексеевны вздрогнули.
– Н-не надо, – еле слышно проговорила она. – Ничего не надо.
Глаза открылись. Она взглянула на Антона. Из какого далека!
Но он понял одно: жива!.. Жива. Жива!!!
Больше ему сейчас ничего, ничего не было нужно. И вдруг он почувствовал, что и сам жив. Может быть, впервые за все это страшное время почувствовал себя живым… Целым и живым.
Часть II
Ольга Алексеевна Коренева происходила из старинного дворянского рода. Из тех самых дворян, которые остро чувствовали свою вину перед народом. Дед был народовольцем. А отец – Алексей Иванович Коренев – большевиком. Стал им в 1915 году.
Людмила Андреевна – мать Ольги – во всем разделяла взгляды мужа. Но была помладше, и в Ольгином детстве мама была комсомолкой в красной косыночке, под которую она тщательно упрятывала свою великолепную каштановую косу. Редкая красавица, с тонкими аристократическими чертами лица, она красоты своей как-то совсем не замечала и, кажется, и другим замечать не давала. Весь дух семьи был аскетически-религиозен, хотя в Бога никто не верил. Верили в революцию, как в Бога. Оля с детства знала одно: есть что-то высшее, великое, для чего можно и нужно пожертвовать всем своим личным. И тогда не тебе одной – всем будет хорошо. О себе было думать стыдно. Думать надо о других, обо всем народе, даже обо всех народах. Это Оля всосала с молоком матери. Но родительская уверенность в светлом будущем стала как-то очень скоро шататься. Пожалуй, только в раннем детстве все было безоблачно.
Оля была уверена, что эта песня обращена прямо к ней. В детстве волосы ее слегка кудрявились. Отец ее так и звал кудрявой. И «кудрявая» вставала, вскакивала весело, звонко, в полной уверенности, что через год-другой на земле всем, всем, всем будет хорошо. Надо только постараться, не жалея себя, а все Кореневы только так и делали.
Но потом началось что-то совсем непонятное. Оле было одиннадцать лет. Шел 1937 год. И вот в их классе у одного, у другого, у пятой, у седьмой арестовывали родителей. А уж в их привилегированном доме! Каждую ночь хозяйничал там «черный ворон». И каждое утро – гробовая тишина и плач, прячущийся и вдруг вырывающийся откуда-то. И этот жуткий шепот: «Андреев-то! – Да, и Винницкий, и Потаповы… Кто бы мог подумать!»… Казалось, враги выныривали из любого угла, могли выскочить из-за школьной доски и из-под парты.