реклама
Бургер менюБургер меню

Зинаида Агеева – Тайна гибели Сергея Есенина. «Черный человек» из ОГПУ (страница 7)

18

О, как далеко ушла жизнь и унесла с собой младенческое понятие о судьбе! Сначала была таинственно-простая Аня Изряднова, потом – американка Айседора Дункан, и наконец – Софья Толстая. Все они пытались утолить его сиротскую бесприютность в столицах нехитрыми словами и лаской. Аня была проста и безгрешна, а он так юн и наивен, и она вспыхнула для него, самая первая и навеки любимая.

Наверное, не ритуала ради поэт Клюев обнял его крепко и стал называть братиком, голубем белым, и тот посчитал его единственно близким, а главное – тех же, только северных, корней, с окуневой реки, от часовни на бору, от хлебной печи… И как скоро перевернулась жизнь, как покружился он в пестрой смене друзей и позабыл глаза, следившие за ним в годы детства и юности. В ту пору нравились ему избяные песни, колдовство свирельной мечты, девушки-царевны, и тогда с гуслярами и ржаными апостолами дальних деревенских гнезд, брезгуя каменным логовом, сошелся он по-братски в крестьянской кацавейке и удивил столицу пастушескими нарядами. И ударились они в лапотную старину и сказку. Да скоро проснулся Есенин. Сквозь скифскую вольницу и писания пращуров посветил ему дальний огонек настоящей Руси. Посветил и неудержимо повлек к себе.

Не мог и не хотел Есенин вместе с христианским братцем опрокидывать интеллигентов. Он молча простился со староверами, с их древним благочестием, и вновь подался к тем псевдоученым и расхристанным, которые жили с таким видом, будто без них и солнце не всходило.

Николай Клюев

И пошел поэт вновь скитаться и мучиться, продолжал целовать красавиц и расставался с семейным порогом, плакал и убегал, принимая за истину то, что расплывалось, как дым. Порой глядел Есенин на связавших его крепкой мужской клятвой «друзей» в мужском обличье и думал: «Ни одного-то сердечного слова они не нашли, ни одна старушка не вызывала у них желания покаянно склониться долу, и никакого Бога в душе не носили. И жили с мозгами набекрень: так бы и шлялись из клуба в клуб, из театра в театр, заваливали окурками пепельницы, пили и спорили все о чем-то далеком от настоящего дела и настоящей жизни». Нечто неосязаемое гоняло его по городам, гостиницам и дачам. Только зачем?

«Сережа, Сергунь. Серый ты мой…» – шептали женские губы, и женщины жалели его, и всегда в их голосе, в их отношении звенела та самая покровительственно-бережная нотка старшинства. Это надоедало в конце концов.

Сколько бы Есенин ни задирал нос кверху, сколько бы ни дрался, ни пил, ни матерился по-мужицки, ему все прощалось, с ним обращались как с мальчиком, как с хрупким созданием, которое можно невзначай разбить.

Да, он был мечтателем. Его поэтические строки за давностью лет стали данностью, словно иероглифы, выбитые в граните, которые сегодня и всегда вспоминались с песенной нежностью к той, которую теперь не видел в опустошающих душу подробностях, но кого снова выдумывал, и она летела в тумане над лесами и долами. Летела в Вечность!..

Но осень, но желтые и багряные московские парки, молчание, медленные шаги по лестнице, диван, усталость, сон, и теплое касание губ, и большие глаза от слез и воспоминаний – и опять омут, детство, мечты… Опять мечты. И так без конца. Тогда он в одночасье решал: «А может, махнуть мне опять в Персию? На раскаленные камни под ногами, на роскошные восточные базары! В знойном мареве, может, встретится та единственная и желанная персиянка, Шахразада? Хотя бы мелькнет в хиджабе, обвеет духами и растает в уличной толчее, а потом приснится ночью – обворожительная мечта!..»

Откочевать в Персию, чтобы вспомнить там родину – Москву, Константиново! Примчаться к константиновским избам, чтобы вспомнить Персию! И так без конца и без остановки – бесконечное перемещение души и сердца. Успокоится ли его беспокойное сердце? Если вспомнить, то и в юности, с тех пор, как позвал его Бог к очарованию, душа не знала терпения: взлетая в поднебесье, она словно боялась упасть с высоты и разбиться. Он так дорожил дружбой, и что же: кто за его спиной, где она, родная мужская душа? «Вот умру, – думал он, – и напишут, как пили, гуляли со мной, и какие глупости я говорил, и полезут лапами в заповедники моей души…»

Прощайте, мягкие волосы, белые накрахмаленные пачки и золотые пуанты балерин, прощайте, ветреные поклонники музы. Явись, русское поле, тишина, простая женщина на фоне уютного деревенского очага. Но что-то нестерпимо жгучее вновь гонит поэта в столицу – с лугов и полей, с обрыва по-над широкой рекой Окой.

И вот в начале июля 1925 года он посетил Константиново в последний раз в своей жизни.

«Так особо мы к нему не липли: дескать, Серега и Серега! Парень был веселый, не сказать чтобы очень озорной, но не лапша, в деревне лапшой быть – заклюют, сами знаете. Шалун он был, да и хулиган», – вспоминали константиновские односельчане.

Солнце давно уже ушло за горизонт. Месяц уже висел ярко ослепительным диском над деревней. Ходили раньше под ним девицы по воду и, окуная ведро в белые блики на реке, загадывали на тех, по кому вздыхали. Не мог я сейчас не вспомнить о них и о песнях, всеми забытых. Да. Ходили по воду и верили месяцу, благословляли его слабый любовный свет. Верили звездам, воде. Полноводная река Ока. Тихая путеводительница, всех пережившая, отдавшая в изгибистые рукава воды прежние и влекущая воды свежие. Река точно стоит и дремлет. Завидно месяцу, воде и звездам: они никогда не устанут в своем движении.

Что чаще всего хотелось к ночи? Хотелось сложить хорошую песню и хотелось настоящих слов. Хотелось сесть в лодку и плыть по ночной белой ленте – лунному блику на Оке – мимо задремавших стогов и причалов из мокрых досок. Хотелось думать о тех, с кем уже не увижусь на этой земле. О тех, кто спасал одним своим присутствием в этом мире. Не все удавалось из того, что намечалось в сладком отрочестве и завораживающей юности. Рассеяны мы нынче по городам и весям, наверное, скучаем друг без друга и шлем такие короткие эсэмэски, которые в век почты и не снились. Да и не нужна нам всем такая откровенность: она принадлежит совестливым, чистым и честным. Да и бог с ними – успешными и достойными в этой жизни, с их счастьем, дипломатией, интригами. Кому что дано от природы, то и выпирает наружу.

Да лучше мы век будем сдавать бутылки и банки из-под пива, но зато раз-другой мы потянемся пешком в Верею, а затем – в Боровский Пафнутьев монастырь – вдоль Протвы-реки, любуясь куполами сорока сороков, исконно русской окраиной и пронзительно красивыми русскими лицами, жалея лишь о том, что мало отпустил Бог времени и таланта, чтобы с гениального простотой и мудростью удалось бы воспеть то, чему мы молились до слез.

Стоял я на косогоре по-над великой Окой и желал всем людям вокруг негромкого счастья и безмерного радости.

А за день до отъезда я шел с полей в Константинове и прощался со всем есенинским. Стоял пасмурный денек, один из тех тихих печальных дней осени, когда даже походка человека становится задумчивее.

Осень пришла, пора отправляться домой и неусыпно продолжать жить, чтобы жить. Осень пришла на эту, дорогую мне рязанскую землю, и я шел, покорный природе, что-то напевал, рассуждал о чем-то мимолетном и словно летел опять куда-то.

А осень-то все-таки пришла…

Я ухожу далеко по улице, а она еще бредет, будто стуча колотушкой, от двора к двору, с шумом цепляя подолом траву. Мы бы всё-всё почувствовали, глядя на них, мы бы со слезами на глазах шли к их воротам от самого края земли. Шли бы и думали: «Это еще оттуда… из его, Сергея Есенина, времени… Это еще та, наша берестяная Русь…»

В тот последний год своей земной жизни Есенин появился в деревне шестого июля. От станции Дивово он шагал наверняка пешком. Он не любил ждать. Ждать попутной телеги на родине тем более было невыносимо. Шел он полями, торопился, как никогда: на возвращение в родные пенаты возлагалось столько надежд. Что-то взволнованное нахлынет, обрадует, а затем в мучительном ожидании отпустит. После бурлеска ожиданий экзотики Древнего Востока опять та же луговая, со сквозными березовыми рощицами, сторона. Опять это дежавю!

И такая метаморфоза: шагаешь, а самому кажется – ты это и не ты, вчера еще путешествовал с боязнью к Москве, простой и никому ненужный. Тогда некому было встречать его в столице, а нынче все зовут, лезут в друзья, просят написать письмо. И что занимательно: в Константиново его слава поэта просто ни к чему – односельчанам не до его поэтического дара.

Я то глядел из комнаты в окно на угол старой барской усадьбы, то бродил по деревне. Робко заходил в избы и заставал в сборе почти всю семью, с хозяином и внуками, и объяснялся, все надеялся: авось скажут интересное про Есенина. Вопросы мои как бы нарушали обыкновенный ритм жизни хозяев, и я боялся помешать им.

«Да, знавал я Сергея Александровича, как же, – откладывал хозяин ложку и просил у жены полотенце, – помню, как сегодня это было…»

Грустно от слов односельчанина, и человек этот казался мне древним ископаемым, особенным, – и все из-за того, что был просто соседом поэта. И с портретов в доме-музее на меня глядел нежный мальчик. Как будто с борта машины времени я оглядывался на то далекое и близкое время, на зеленые луга, избы, разбросанные у Оки. Там, на полуострове, возле Старицы, белели на шелковой траве бабьи платки и сверкали потные мужицкие спины. С высоты и правда обреталось ощущение старинной картины, писанной самим Репиным. С черного ночного неба падали звезды на землю – девицы мучились в преддверии своего женского счастья, когда очередная звезда падала в колодец или в тихие воды Оки – тогда выходили девицы замуж.