Зигмунт Милошевский – Увязнуть в паутине (ЛП) (страница 29)
Звонил Навроцкий. Он вычислил школьников из класса, параллельного классу Сильвии Бонички, в том числе и второгодника, о котором говорил ясновидящий. Некоторые вообще понятия не имели, о чем идет речь, некоторые выглядели ужасно перепуганными, а второгодник — более всего. Он весь трясся, и Навроцкий был уверен, что если бы его чуточку дожать — тот бы раскололся. Но потом парень быстро пришел в себя и все отрицал. Шацкий не прокомментировал этого вслух, но жалел, что второгодника допрашивал Навроцкий. Хотя у старого полицейского была не голова, а компьютер, физически вызывал впечатление слабака, он не слишком годился для того, чтобы «дожимать» допрашиваемых. Кузнецов — то другое дело; достаточно было, чтобы русак появился в двери, и все моментально делались более разговорчивыми.
— Не думаю, чтобы мы могли возбудить дело по изнасилованию, — говорил Навроцкий. — Пострадавшей нет, следов нет, улик нет, имеется только ясновидящий и несколько потенциальных подозреваемых, которые ушли в отказ.
— А что с отцом?
— Ну вот, у меня есть идея, чтобы мы допросили его вдвоем.
— Как это: вдвоем?
— Мне кажется, если в него въесться, то правду он скажет. Но у нас имеется только один шанс. Если сразу не признается — конец. Поэтому я предлагаю массированную атаку: полицейский, прокурор, самая темная комната для допросов во дворце Мостовских, привод через полицию, пара часов ожидания… Ну, пан прокурор, вы понимаете?
Театр, подумал Шацкий, он предлагает мне какой-то прибацанный театр. Что мне нужно теперь делать? Идти в контору по прокату костюмов, чтобы найти там маску злого полицейского?
— Во сколько? — спросил он, помолчав, и жалея о сказанном еще до того, как слова дошли до Навроцкого.
— Может завтра, в шесть вечера, — предложил полицейский таким тоном, как будто они собирались встретиться в хорошей пивной.
— Замечательное время, — акцентируя первое слово, заметил Шацкий. — Не забывайте, что пан прокурор пьет исключительно красное, слегка охлажденное вино, лучше всего: из итальянского региона Пульи. Ага, и столик не может находиться слишком близко к окнам или к двери.
— Не понял?
— Неважно. Завтра, в шесть вечера у вас. Я позвоню из фойе.
Было почти семь вечера, когда Шацкий свернул с Швентокшыского моста на Щецинскую набережную в направлении зоопарка и вежливо остановился в пробке в левой полосе. Правая полоса заканчивалась сразу у мостика у Пражского порта — с нее можно было только свернуть вправо — что не мешало ловкачам ехать по ней до конца, а потом рвать вперед на шармака с включенным поворотником. Шацкий никогда таких не впускал.
Он глянул на гадкое здание речного комиссариата и подумал, что как раз начинается сезон на трупы в Висле. Купания по пьянке, изнасилования в кустах, споры, кто дальше проплывет. Счастье еще, что на городском отрезке бурой реки находилось мало чего. Он терпеть не мог утопленников, их синих, опухших тел, напоминающих тюленей с бритым наголо мехом, и надеялся, что в этом сезоне этот кошмар его минет. Год назад, когда обнаружили останки возле Гданьского моста, у него было огромное желание собственноручно перетащить их на пару десятков метров дальше — тогда трупом пришлось бы заняться коллегам с Жолибожа. К счастью, дело было простым, утонувший тип оказался самоубийцей, спрыгнувшим вниз головой с Секерковского моста. Шацкий так никогда и не понял, зачем тот сначала разделся донага, об этом в письме к жене он не упомянул ни словом. Жена утверждала, что покойный всегда был очень стыдливым человеком.
На переходе возле главного входа в зоопарк пришлось остановиться, чтобы пропустить мужчину с дочкой. Мужчина был старше Шацкого на несколько лет, ужасно исхудавший, возможно — больной. Девочка в возрасте Хельки. В руке у нее был надувной шарик в форме Пятачка. Шацкий подумал, как странно складывается, что во всех делах, которыми он занимается в последнее время, появляются отцы и дочери. Боничка, возможно, убивший свою дочку из чувства стыда и закопавший ее на игровой площадке у школы. Нидзецкий, тащащий дочку к ней в комнату и поясняющий, что для него все это труднее, чем для нее. Теляк, желающий покончить с собой, чтобы уйти за своей дочкой в смерть. Но, возможно, каким-то хитроумным образом, виновный в ее смерти. Ну и сам он. Отчаянно желающий перемен, таскающийся за молоденькой журналисткой. Готов ли он пожертвовать дочкой? И что это вообще означает: пожертвовать? Что-то слишком рано он занялся подобного рода разборами. Но, погоди, а почему слишком рано? — задумался он, ожидая появления зеленого сигнала светофора на углу Ратушной и Ягеллонской. Какой-то заколдованный перекресток. Когда было движение, влево могли свернуть, самое большее, две машины. Да и то, лишь тогда, когда водители были начеку. Так почему же слишком рано? Не лучше ли сразу с этим разобраться и действовать потом свободно? Не дрожать на свиданках, что жена может позвонить. Не обманывать ни одну, ни другую сторону.
Машину он припарковал под домом.
— И какую же я несу пургу, — произнес он вслух, пряча панель приемника себе в папку. — Все хуже с тобой, Шацкий, все хуже.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
пятница, 10 июня 2005 года
1
Доктор Еремияш Врубель внешне походил на кота. Лицо у него было словно вычерчено циркулем, бледное и веснушчатое, с реденькой и короткой рыжей щетиной и реденькими вьющимися рыжими волосами, подстриженными под еж. К тому же, у него не было профиля. Хотя, когда кто-то глядел на него анфас, у него наверняка складывалось впечатление глубины, но сбоку лицо его было совершенно плоским. У Шацкого мелькнула мысль, что в детстве тот должен был спать исключительно на животе и всегда на полу. Уши его так плотно прилегали к голове, что, казалось, их у него вообще нет. Выглядел он курьезно, — но — и Шацкому пришлось это признать — чертовски симпатично. Голос у него был приятным и теплым, похожим на терапевтический голос Рудского, только более бархатным. Если бы Шацкому пришлось выбирать, кому рассказать о своих проблемах, он, вне всякого сомнения, указал бы Врубеля. Может быть и потому, что тот не был замешан в убийство.
Вместе они быстро покинули микроскопический кабинет врача в Институте Психиатрии и Неврологии на Собеского и прошли по коридору в конференц-зал, где врач мог посмотреть запись установки на Лазенковской. Друг с другом они обменялись всего парой слов. Говорил, прежде всего, Шацкий, сообщая Врубелю о ходе следствия. Выяснил и то, почему вместо — как оно обычно бывает — просьбы о даче письменного заключения, он настаивал на личной встрече.
— Быть может, эта запись является ключом к загадке убийства Теляка, — сказал он. — Потому-то я и так закажу у вас письменное заключение для материалов дела, но сейчас я просто обязан как можно быстрее узнать, что об этом думаете вы.
— Пан прокурор отличается от своих как хороший такой стояк в клубе пенсионеров, — сказал терапевт, зажигая свет в небольшом конференц-зале, где больничная вонь смешивалась с запахом кофе и свежего напольного покрытия. До Шацкого начинало доходить, почему видение протоколирования беседы с Врубелем пробуждало всеобщее веселье. — Мы редко принимаем в гостях представителей вашего учреждения. Сам я считаю, что каждый из вас обязан переговорить с нами до и после выдачи заключения. Но это всего лишь мое мнение, скромного садовника, ответственного за разведение овощей в винограднике Божием.
На конце языка у Шацкого уже вертелось, что пациентов в психиатрических больницах следует лечить индивидуально, а не хранить группами, но вспомнил лишь о том, что, если со вчерашнего дня ничего не поменялось, то прокуратура не страдает от избыточного трудоустройства.
Не отвлекаясь, терапевт просмотрел запись. Несколько раз что-то записывал. Потом перемотал на момент, в котором Квятковская и Каим приближаются к стульям, символизирующим родителей Теляка, Ярчик устраивает истерику, а сам Теляк с искаженным болью лицом всматривается в пространство. Тут он воспроизведение остановил.