Журнал «Искатель» – Искатель, 2008 № 09 (страница 46)
— Возьми одну нормальную в магазине, пап. Помрешь же от суррогата.
— Ниче, ниче, сынок. Мы живучие. — Он радостно смеется, но мое сердце сжимается в комок от повода этой радости. Господи, как же мне тяжело...
Я понял, ты похожа на змею, огромную, безостановочно ползущую вдаль, в поисках новой жертвы. Я вернулся, река. Я принес тебе твой яд.
Безжизненная зима рисует на окнах холодные узоры. Запах свежего дерева, горящей лампадки, сладковатый страшный запах разлагающегося тела, запах слез и пустоты. В комнате голые полы, обутые люди, занавешено зеркало.
Я смотрю на отца, безмятежно лежащего со скрещенными на груди руками. Два с половиной года между смертью двух дорогих мне людей, кроме которых я в этой жизни больше никого не любил.
Огонек лампадки неторопливо покачивается, и по фотографии отца, словно жирная муха, ползает тень. Иногда она наползает на его улыбку, иногда покрывает глаза, и мне кажется, что эта тень и есть смерть, торжествующе ползающая по своей пище.
Я перевожу взгляд со старого снимка и смотрю на мертвое лицо. Оно спокойно. И мне это непонятно. Папа! Папа! Я остался один во всем мире, как же ты можешь быть спокоен?!
Две незнакомые мне старушки кладут по монете в гроб и отходят к стенке, быстро крестясь и шевеля губами. На платке одной из них красный подпрыгивающий ядрик.
«Господи спаси от смертушки».
У дверного проема один из собутыльников отца, у него удовлетворенное лицо, он уже успел похмелиться на кухне. Там сестры отца в огромной кастрюле варят постный борщ, обсуждая шепотом последнюю серию своего любимого сериала, и выдают всем соболезнующим по стопочке.
Я, улыбаясь, смотрю на четыре фиолетовых кругляшка, скачущих по голому полу, зачем вы здесь? Я и так все знаю. Мне уже не надо видеть мысли людей, вы всему научили меня, я знаю эту лживую свору насквозь.
Старушки испуганно поглядывают на мою улыбку, мне плевать, пусть спишут на помешательство от горя, пусть вообще не списывают, мне плевать. Я обвожу ненавидящим взглядом присутствующих, резко опускаю глаза и иду сквозь них к выходу. Мне хочется побыть одному, не видеть этих людей, пришедших сюда постоять с грустными лицами, думая о том, не забыли ли они выключить дома утюг? Эх, Анна Сергеевна, шли бы вы отсюда домой, проверили бы утюг, зачем вы здесь? Впрочем, я знаю. Страх собственной смерти притащил вас сюда, и вы теперь с трепетом смотрите на мертвое лицо своего соседа, с которым вам было не лень ругаться каждый день, и ваше лживое сердечко замирает.
— Сочувствую, — меня обнимает начальник отца.
«С третьего участка нужно трубы забрать и сдать, там тысячи на три будет. Пусть Санек, как обычно, вечером вывезет».
— А если Санек заложит? — шепчу я ему в ухо.
— Санек, хм, да мы с ним... — Он осекается и испуганно отшатывается. Я вижу его удивленные глаза, и иду дальше. Дайте же мне побыть одному!
Я захожу за дом и, прислонившись к забору, плачу. Здесь я свободен от их взглядов и от их липового сочувствия, слезы льются легко, понемногу снимая напряжение с уже не выдерживающего сердца. Если бы я остался среди них, оно бы, изношенное горем, разорвалось на лохмотья.
Плакать там? Наверное, это правильно, но я так не могу. Я не актер, и для меня жизнь не театр. Жизнь — это честность, и в первую очередь с собой. А с ними... не надо бы, но я не могу лгать, так я слеплен, и никто уже не перелепит. В этом вечность.
Слезы бегут по моему лицу, я вытираю их рукавом, я очищаюсь. Я один на один со своим горем, это тоже честность, разве кому-то из них сейчас плохо так же, как мне? Конечно нет, но мне нужно возвращаться, я пока еще не готов бросить им открытый вызов, я еще не готов открыто показать им свое презрение, я как никогда слаб. Я впервые смотрю на этот мир абсолютно одинокими глазами, а их сотни, тысячи, миллиарды, и они
Тягостные, давящие душу шаги, я делаю их только потому, что так надо. Так говорят они — надо! Свечку надо держать так, стоять надо здесь, надо помянуть водочкой, надо вызвать попа, надо, надо, на-а-адо...Идите все на...Что вам всем здесь надо?!
Я возвращаюсь, стараясь не смотреть в их глаза, стараясь пропускать их мысли мимо. Старшая сестра отца сочувственно смотрит на меня, в уголках ее глаз я вижу капельки влаги. Она медленно подходит и проводит рукой по моим волосам.
— Бедненький мой.
«Бедненький мой».
Спасибо теть Света, думаю я. Вы, наверное, единственная здесь живая душа, которой по-настоящему жаль. Отца, меня, всех людей. Мне тоже всех жаль, теть Света, а больше всего дерево, там, в школьном дворе. Вы знаете, его все-таки спилили, и намного раньше, чем я думал.
Я плачу, уткнувшись в ее плечо; замечая это, делаю огромный вдох, сжимаю зубы и останавливаю слезы. Я должен быть сильным, теть Свет. С этого дня и до того момента, когда жирная муха-смерть решит, что я уже готов к употреблению...
Ты отдаешь свою воду морям — и ждешь ее возвращения. И она возвращается дождями. Река, я пришел. Ждала ли ты меня, так же как дожди?
— Дома хлеба нет!
«Тебе не сказать, ты сам не догадаешься!»
— Куплю, — кричу я в трубку и с силой жму на красную кнопку.
Никогда не говорил жене о ядриках, успел вовремя понять:
В цеху гремят станки, с утра до вечера, но это не спасает. Теперь ядрики постоянно прыгают, носятся туда-сюда, веселятся на полную, и я безостановочно слышу мысли находящихся рядом. Они ненавидят меня, они презирают меня, их выворачивает от моего присутствия, и они чувствуют мою силу...
— Эй, ты че это куришь, давай иди ебошь!
— Помнишь, у тебя был случай, когда ты по пьянке полез целовать двенадцатилетнего мальчика?
Лицо бригадира мгновенно белеет, он сдавленно глотает слюну и оглядывается по сторонам.
— Ты это, ты че это? Ты это...
«Мамочки...»
— Какая у вас тут работа самая легкая? — спрашиваю я, медленно выпуская из легких мутноватый дымок.
Но через какое-то время они находят способ избавиться от меня, и тогда я просто иду на другую работу, я нигде еще сильно не перетруждался. У каждого навалено в шкафу, разница только в размерах куч.
Станки одновременно замолкают, и в тишине я слышу звон в ушах, мерзкий, несмолкаемый, приобретенный за три месяца работы здесь. Я устало плетусь в раздевалку, от звона постоянное ощущение, будто у тебя тяжелейшая форма гриппа, и ни энергии, ни радости от этого не прибавляется. Как же меня все это уже достало! Работа, жизнь, ядрики! Жена...
Нужно не забыть купить хлеба... Господи, это не главное. Главное в том, что я больше не могу! В Том, что я уже не в состоянии слышать их мысли, это беспрерывное копошение червей, не знающих света и не желающих его знать. Господи!
В раздевалке едкий запах работяг, каждый вечер пьющих от безысходности дешевый суррогат. Его смрад выходит через поры вместе с потом и усталостью, они уже отравлены им навсегда, но иногда я завидую им. Как же мне хочется быть отравленным тем же, чем и они, но я не могу. Я не могу глотать эту муть, меня выворачивает, я не ощущаю ни опьянения, ни радости, я не нахожу успокоения; тот яд, который во мне, сильней.
Шумный, спешащий город обволакивает пылью и выхлопными газами; я, сжавшись в металлический шарик, прорываюсь сквозь него вперед. Вечер — самое трудное время, мысли озлобленных, усталых людей похожи на маленьких черных скорпионов. Они выцеливают и бросаются на мой мозг, жалят его, причиняя невыносимую боль, и я едва сдерживаю крик, мне хочется сдохнуть, но я не могу. Мне нужно купить хлеб, иначе этот ад дома, эти пропитанные ненавистью мысли моей жены. Когда-то она до безумия любила меня, а теперь... И я
Очередь вздрагивает от напряжения, обливается потом и желчью, ее тошнит от самой себя, я заключен в ней, мне нужен хлеб. На прилавках безумствуют фиолетовые и красные комочки, перепрыгивая друг через друга, сталкиваясь и разлетаясь в разные стороны, я закрываю глаза. Я не могу видеть, слышать, я жить не могу!
— Уснул, что ли?! — истеричный крик.
Я открываю глаза, передо мной жирно напомаженные губы, сведенные в судорогах ненависти.
«Еще один мудак!»
— Давай заказывай! — кричат мне ядовито-красные губы продавщицы.
— Полторы булки, — тихо говорю я.
— Еще чего! Я резать не буду!
«Чмо!»
Фиолетовые ядрики облепляют ее лицо, сжимаясь, протискиваются в ноздри, заползают под синий халат, красные сливаются в одно большое пятно...
— Вы знаете, то дерево в школьном дворе, его все-таки срубили, вам жаль? — еле слышно выдыхаю я, опираясь на прилавок.
Она берет в руку длинный нож, напомаженные губы начинают подрагивать, глаза расширяются, и узкое лезвие входит прямо под левую грудь. Она удивленно смотрит на свою руку, убившую ее и, закатив глаза, валится на пол...
Ты бежишь вперед. От чего? Или к чему? Остановись, река, посмотри на меня. Я такой, каким ты сделала меня, я стал похож на тебя — бегу от себя, чтобы вернуться к себе. Твой яд сделал свое дело.
Стены зеленого цвета, рассеянный успокаивающий свет, стол с двумя аккуратными стопками папок, за ним бородатый человек в белом халате; из рукавов, словно мурены из нор, две руки с надутыми венами. Напротив я, на деревянном стуле, сложив на коленях замок из кистей рук. Я смотрю вниз, стараясь не встречаться взглядом с этим человеком, я пытаюсь быть осторожным в ответах. Если бы я только мог не отвечать, просто встать и уйти, но это невозможно. Отсюда не уйти, не ответив правильно.