реклама
Бургер менюБургер меню

Журнал «Искатель» – Искатель. 1969. Выпуск №2 (страница 4)

18px

— Одновременно с Джокондой, — нудным, как на экзамене, голосом отозвался Виктор, — Леонардо да Винчи рисовал модели разных летательных аппаратов, отдаленно они напоминают первые самолеты…

— Не меньше вас я понимаю в человеке, дубье романтическое, — все еще миролюбиво, но уже без тени нежности заговорил Доброхотов. — Да, Леонардо переживал лицо этой женщины, ее улыбку и ямочку под подбородком как грандиозное космическое чудо, и в те же дни инженерно точно исследовал технику и возможности полета. Ведь видел-то он вокруг себя, не только женщин, но и птиц! Но Леонардо не мог — слышите! — несмотря на универсальную гениальность, одновременно с портретом Джоконды, за несколько столетий до появления электроники, создать… телевизор. Потому что, идиоты, помимо индивидуального гения, существует нечто более существенное — гений века, гений человечества. И я понял, что пытаюсь Виларду навязать — почти навязал! — телевизор в архитектуре, да к тому же не черно-белый, а цветной! — помолчав, он опять тихо и нежно, почти сентиментально попросил: — Дети мои, образумимся. Я полюбил не меньше вас этого странствующего художника, этого чудака…

— Твоей любви, — тем же, как на экзамене, нудным голосом отозвался Виктор, — не хватает безумия, чтобы стать настоящей любовью.

— Жалкие дилетанты, — все так же миролюбиво увещевал Доброхотов, — архитектура — это не только любовь и даже не только искусство, она — техника, она — наука и логика, черт возьми. Иначе дома не стояли бы столетия, а рассыпались бы, как воздушные замки. И мы с вами вели бы наш высокоинтеллектуальный диспут в шалаше, а не в номере комфортабельного отеля. Да, мне казалось, что я расшифровал тайну четвертого листа пергамента, который — да я же первый и высказал эту недостаточно безумную мысль — существовал и был утрачен. Я уже думал, что нашел если не адекватный замыслу Виларда образ, то явственный интеграл, который синтезирует эти рисунки и эскизы, пока сегодня не понял его абсолютную алогичность с точки зрения даже гениального человека XIII столетия. А Вилард мог бы любого из нас научить логике, иначе его собор не сохранился бы до наших дней. Чтобы вот это, — он обратил ладони к лежащим на столе трем листам, — было не игрой фантазии, а стало архитектурной реальностью, нужны и материалы и техника даже не семидесятых годов XX века, а в лучшем случае начала будущего тысячелетия. Да вы посмотрите же сами! — И он как скала навис над столом.

— Может быть, покажешь, что у тебя вышло? — с деланным безразличием полюбопыствовал я.

— Не стоит, — ответил он устало, медленно разгибая спину, — не стоит, Митя, сейчас. Может быть, потом, когда закончим ра-бо-ту.

Он ударил нас этими тремя тяжелыми слогами размеренно и точно, как ударяет мастер молотком, распрямляя погнутые гвозди. Но я не хотел, чтобы меня распрямляли ударами, даже когда их наносит любящая рука. И, посмотрев в пергаментно-желтое, вымотанное лицо Доброхотова, неожиданно для себя самого объявил:

— Ну, тогда я покажу, что у меня вышло, нет, точнее, выходит…

И в ту же минуту мне показалось, что Витя Лидин совершил сальто в воздухе, — с такой акробатической ловкостью он очутился рядом со мной и выдохнул:

— Ну!

Я откинул подушку, достал оттуда листы, листки, листочки, быстро отобрал несколько фрагментов, выражающих наиболее завершенно и явственно суть моего «интеграла», и, стараясь не выдать, как я волнуюсь, и боюсь суда моих товарищей, разложил это рядом с пергаментом. Саша безмолвствовал и курил, не посмотрев ни разу на стол. А Витя щурился, щурился и рассмеялся. Он рассмеялся тихо, сострадательно, доверчиво, и мне захотелось коснуться пальцем его нестриженого затылка. Теперь посмотрел на стол и Саша, охватил мощно, разом то, что на нем лежало, потом с тяжкой сосредоточенностью стал рассматривать частности, подробности, мельчайшие штрихи. Нет, он-то не рассмеялся и не улыбнулся даже. Но показалось мне, чуть подобрел — губами. Поднял руку, взъерошил мои волосы.

— Да, я и раньше понимал, что ты самый талантливый из нас. С третьего курса, когда мы вернулись с зарисовками из Суздаля…

— Не надо, — попросил я, — бей…

— Видишь ли, если бы архитектурно-фантастический конкурс на самый достоверный образ города возможных внеземных цивилизаций, который, я надеюсь, объявят в… 2600 году, состоялся в Европе в XIII веке, то, видимо, Вилард с твоей помощью вышел бы победителем. Думаю, что у него не было бы соперников.

— Да, но в XIII веке в Европе не объявляли архитектурно-фантастических конкурсов, — печально и тихо, как бы очнувшись ото сна, отозвался Витя.

— А в XIII веке в Европе были сумасшедшие дома? — жестко испытывал Доброхотов.

— В современном понимании их тогда не существовало, — начал опять нудно, как на экзамене, объяснять наш эрудит, — но при больницах в больших городах были особые отделения…

— Виларда не рискнули поместить в сумасшедший дом, — не дал я Виктору закончить исторического экскурса, — Вилард был бы опасен и там. Его убили.

— Кто же его убил? — подошел ко мне Доброхотов.

— Его убил епископ Сванг.

— Да, — угрюмо согласился Саша, — ты нашел то, что мы искали. Его убил епископ Сванг. Он выписал из Англии наемных бандитов, которые как раз перед этим, чтобы небезызвестный Шекспир не томился из-за отсутствия сюжетов, задушили в Тауэре двух юных наследников королевства. Затем, устранив Виларда, они бежали в Италию, а в горы, где таинственно исчез архитектор, выехали Шерлок Холмс, Пинкертон и любимец Честертона — патер Браун: ему-то с его философическим умом и удалось раскрыть истину, разгадав мотивы убийства. Они заключались, как явствует сегодня из детективной классики, в том, что бессмертный епископ хотел похитить четвертый лист пергамента, надеясь через каких-нибудь четырнадцать столетий занять почетное место на архитектурном конкурсе и, сорвав порядочный куш, совершить межпланетное путешествие с кинозвездой. Теперь, — Доброхотов уже совсем не владел собой, — убирайся отсюда ко всем чертям хотя бы на два часа, поброди по городу, подыши дождиком. Если ты не уйдешь сам, я выброшу тебя в окно.

Я ушел. Побрел к холму. Низко горбящаяся, странная, точно во сне, улочка, с домами, одряхлевшими и уютными, как истертые миллионами ног каменные ступени, вывела меня к собору, Он медленно вырастал, именно вырастал, как вырастает, заслоняя воду и землю, океанский корабль, когда выходишь на набережную из тесноты земных строений. Надо мной возвышались могучие объемы, миры из мягкого уступчивого серого камня, который Вилард тщательно отобрал в местных горах. Формы собора были сурово-целомудренны: они уходили в туманящееся легким осенним дождиком небо и раскидисто покоились на земле. Ночью исчезало ощущение старта, о котором я уже писал, и охватывали покой и радость чудесного равновесия. «Епископ обнял меня…» — с ребяческим тщеславием отмечал в одной из заметок Вилард. Да, он не мог не обнять его, когда оторвался от чертежей и увидел в воображении объемную реальность из камня, дерева и разноцветного стекла.

Я побрел дальше и вышел дворами, в которых еще сохранились обширные, как берлоги доисторических животных, бюргерские подвалы, на залитый асфальтом, обведенный оградой полукруг, откуда открывался вид на старый город, раскинувшийся у подножия холма. Нагромождение домов с узкими лапидарными фасадами и мокрой, тускло поблескивающей черепицей было разнообразным — живописным и естественным, как, нагромождение камней в разделанных тысячелетиями горах. Я уже много недель шатался по улочкам этого города, открывал, высматривал, измерял — и сейчас с высоты узнавал излюбленные камни. Это узнавание углублялось таинственностью часа, я на минуту почувствовал себя сам городом, который чернел подо мной, и уже не ощущал ни дождя, ни ветра.

Наверное, не нужно было оборачиваться. Я обернулся — мне показалось, что масса собора синхронно со мной повернулась по оси… И что-то уловимо изменилось в его космически торжественном образе. Я увидел не только величаво-уравновешенную, объединяющую небо и землю композицию объемов, но и явственно почувствовал ненадежность этого равновесия, я бы даже определил мое ощущение словом «хрупкость», если бы оно не контрастировало столь парадоксально с мощью собора. Кажется, достаточно кинуть небольшой камень, и это стартующее к иным созвездиям сооружение беспомощно обмякнет обломками на земле, или, наоборот, чуть подтолкнуть его ладонью, и оно без усилий от нее оторвется. Такое состояние не может быть долговременным, устойчивым. Его жизнь — миг, и соборы, видимо, потому и потрясают, что удалось этот миг заставить окаменеть ни много ни мало на тысячелетия!

Но с чего начинается жизнь? Не с нарушения ли соразмерности, равновесия, не с ликующей ли асимметрии? Умирает изящная, точная, как математическая формула, красота кристалла, рождается живая изменчивость белка.

Нет! Я, конечно, полемически несправедлив, этот собор не мертв, как кристалл, потому что вот же, сию минуту что-то изменилось в его образе, это не собрание камней, а человеческий дух, одетый в камень, трагически ранняя попытка обрести бессмертие, которое требует жертв, ума и бесстрашия, недоступных для людей того мощного и темного века.