Жоржи Амаду – Подполье свободы (страница 183)
— Но ведь не они же одни существуют на Свете… Ты видела, у выхода…
— Да, для меня было подлинной радостью видеть этих людей, ожидавших меня у выхода, таких простых и искренних. Знаешь, когда я пожимала им руки, мне казалось, что я пожимаю руку Мариане…
Они оба улыбнулись, как будто Мариана шла рядом с ними, направляя их разговор.
— Я действительно танцевала в этот вечер для Марианы. Перед выходом на сцену я подумала: ей я обязана тем, что нахожусь здесь и танцую. Ей и… тебе… тебе, Маркос! Я никогда не говорила, скольким я тебе обязана. — И она взяла его руку и прижала к сердцу.
— Мне ты ничем не обязана… — Маркосом владели самые противоречивые чувства. — Я тебе действительно обязан многим…
— Друг мой… Теперь я знаю цену слову «дружба» — вы оба меня научили этому… Не только дружбе, но и другим чувствам… — Она сказала это и бросила робкий взгляд на Маркоса, но архитектор смотрел на небо, как если бы мысли его витали далеко. — Одно я тебе хочу сказать, Маркос: что бы там ни случилось, я никогда не обману вашего доверия — твоего и Марианы. Никогда никто не использует меня против вас.
— А планы Лукаса?.. — улыбнулся Маркос.
— Ты думаешь, я соглашусь? Ты ведь знаешь, что нет…
Она заставила его усесться на садовой скамейке, открыла сумку, вытащила большой пакет с деньгами.
— Лукас дал мне это сегодня за кулисами. Сказал, что это от него подарок, чтобы я заказала себе платья для турне. Артистка, по мнению Лукаса, должна изысканно одеваться. Сначала я хотела отказаться… Ты знаешь… — Она замолчала, посмотрела на землю. — После того как Лукас вынудил меня лишиться ребенка, он для меня уже не тот, что прежде… — Маркос нежно погладил ее по голове. Мануэла снова взглянула на него. — Однако затем я поразмыслила и решила принять деньги. Не знаю, сколько тут, я не считала. Я хочу, чтобы ты передал их Мариане для партии. Я как-то узнала, что дочь Престеса находится у своей бабушки в Мексике[172]. Нельзя ли что-нибудь послать девочке? В общем, пусть делают с этими деньгами, что хотят. Если бы я могла помогать больше, помогать лучше…
Маркос спрятал пакет в карман.
— Я передам Мариане… — Он взял руки Мануэлы. — Когда же мы теперь снова увидимся?
— Когда? — с волнением переспросила она.
— Ах, Мануэла, если бы ты знала!..
— Что? — чуть ли не мольба послышалась в ее голосе.
Но он высвободил ее руки и поднялся.
— Ничего… Ничего…
Она смотрела на него, — неужели он не понимает? Или он ее не любит, он ей просто хороший друг? Она тоже встала, и они молча пошли рядом.
— Ты, должно быть, устала… — сказал он. — Иди, ложись, завтра я приду попрощаться с тобой…
Она кивнула в знак согласия. Почему она не бросилась ему в объятия, не призналась ему в любви? Но ее прошлое стоит между ними, как стена, думала она. Мануэла снова опустила голову. Все, что у нее оставалось, — это ее искусство.
На другой день, перед отъездом на аэродром, Маркос навестил ее в театре, в перерыве между репетициями. Она ему протянула газету, где Паскоал де Тормес в изысканном стиле расхваливал ее, а одновременно и поэта Сезара Гильерме Шопела, «этого Колумба новых талантов, этого выдающегося представителя нашей интеллигенции».
— Какая гадость… — сказала Мануэла.
Маркос тут же распрощался с ней: труппа должна была отправиться через несколько дней, и он не хотел присутствовать при ее отъезде. Он обнял ее, сказал несколько любезных слов, но ничего такого, что ему хотелось бы ей высказать. Она была не в силах вымолвить хоть слово. Внезапно вырвалась от него и вся в слезах убежала к себе в уборную. Маркос на мгновение замер в нерешительности, подобно растерявшемуся ребенку, потом медленными, тихими шагами вышел из театра.
И вот теперь он страдал от ее отсутствия, жадно перечитывал аргентинские газеты, сообщавшие об успехах труппы и особенно выделявшие Мануэлу. Триумф молодой балерины превзошел все ожидания. Музыкальные и театральные критики не скупились на самые восторженные похвалы. Ее фотографии украшали обложки журналов Буэнос-Айреса. Маркос считал, что потерял ее навсегда, что она пойдет по своему пути, что с каждым разом они будут все больше и больше отдаляться друг от друга.
Только журнал «Перспективас» интересовал Маркоса в этот период, и даже трехмесячное запрещение не умерило его энтузиазма. Он использовал это время на то, чтобы заказать переводы целого ряда иностранных статей, отредактировать и приспособить их к условиям Бразилии, и для того, чтобы обеспечить журнал отечественными материалами. Он хотел при возобновлении издания в сентябре выпустить сенсационный номер. Никогда он не вкладывал столько энергии в работу, как в эти три месяца. Как будто ничто другое не могло поднять его настроение, отвлечь от мыслей о Мануэле — ни архитектура, ни проекты новых построек, ни работа его мастерской.
Только спустя много лет у Маркоса де Соузы наметился перелом во взглядах на свою архитектурную работу: он стал подвергать ее глубокому критическому анализу. Но уже и сейчас его перестали волновать проекты небоскребов для банков и крупных компаний, особняков для миллионеров, как будто он вкладывал в их замысел и разработку только свои познания, а не душу. Иногда он повторял самому себе: «Я старею» и думал о своих сорока годах — он был почти вдвое старше Мануэлы…
Он отправил в набор часть материалов для номера, который должен был выйти после снятия запрета (плакаты, расклеенные на стенах, объявляли его выход в сентябре), когда началась война. И вот теперь вдруг началось смятение в кругах интеллигенции, почти внезапная изоляция коммунистов и сочувствующих, были брошены грубые обвинения по их адресу, создалась напряженная, неприятная обстановка…
Маркос старался осмыслить происходящее. «Советские товарищи правы, они безусловно правы», — говорил он себе. Были моменты, когда все казалось ему ясным и доступным для понимания. Но, когда появлялся кто-либо из впавших в отчаяние друзей, Маркос чувствовал, что еще не может на все дать правильные политические объяснения, что еще не в состоянии убедить других. И его охватывало тревожное чувство: «Мы останемся одни, в изоляции…» Его беспокойство нарастало; время шло, гранки журнала уже лежали у него в мастерской, а ему все еще не удавалось установить связь с партией. Так было до тех пор, пока как-то к нему не пришел, наконец, связной и не условился о встрече.
В далеком домишке в полночь его ожидал Руйво. При электрическом освещении лицо его казалось мертвенно бледным, но глаза горели — у него была повышена температура; рука, которую пожал Маркос, была как у скелета. Его хриплый голос звучал, как всегда, дружелюбно:
— Ну, маэстро Маркос, как дела? — И, заметив тревожное выражение лица архитектора, спросил: — Что с вами? Больны? Или расстроены пактом?
— Расстроен, очень расстроен…
Руйво засмеялся, и смех вызвал у него тяжелый приступ кашля.
— Из-за этого многие расстраиваются. Представляю себе, чего только ни говорят в кругах интеллигенции…
Маркос упрекнул его:
— Если вы это себе представляете, чем же объяснить ваше молчание? Вы даже не можете вообразить, в каком мы смятении… Мы совершенно изолированы, покинуты всеми. А вам понадобился чуть ли не месяц, чтобы назначить эту встречу…
Они сидели друг против друга, Руйво дружески положил ему руку на колени.
— Это мне нравится… Люблю критику… Но подумайте о другом, маэстро: о ком нам следовало позаботиться сначала, о вас или об основе партии — рабочем классе? Или вы полагаете, что враг работает только в вашей среде, что он не пытается посеять смуту, вызвать раскол в среде рабочего класса? Если бы вы знали лишь о половине той работы, которую мы проделали за это время…
Маркос бросил беглый взгляд на Руйво: его ввалившиеся щеки больного, крашеные волосы, тяжело дышащая грудь — все это тронуло его, он почувствовал, что его раздражение исчезает. На что он мог жаловаться, живя в хорошем доме, великолепно питаясь, имея комфортабельный автомобиль, когда другие убивают себя на работе во имя построения нового мира? Он согласился:
— Вы правы. Беру свою жалобу обратно.
Руйво покачал головой
— Нет, даже вся работа, которую мы провели, не может служить оправданием для задержки этой встречи. Мы должны были сделать это раньше. Но случилось так, что Жоана сейчас здесь нет, а я, вместо того чтобы встретиться с вами, больше недели пролежал в постели. В такую минуту и, представьте, — свалиться… Прошу понять и извинить меня.
Маркос замахал руками: как он может просить у него прощения?
— Мне следовало понять, что если вы еще меня не вызвали, значит не могли.
— Расскажите мне все, что происходит среди интеллигенции, — попросил Руйво.
Маркос начал рассказ, прерываемый вопросами собеседника и его краткими комментариями.
Когда Маркос закончил, Руйво поднялся, но заговорил не сразу; перед ним в памяти как бы вставал весь рассказ архитектора.
— Маркос, ведь это же прекрасно!
— Что? — удивленно спросил Маркос.
— Как это один из них сказал? «Будто на меня обрушился только что выстроенный мной дом…» Не так ли? И другой: «Как если бы я застал жену в объятиях другого!» Прекрасно! Вот как они любят Советский Союз, Маркос, — как свое творение, как свою жену! Неважно, что они в первый момент не разобрались. Они представители мелкой буржуазии, в голове у них еще много путаницы, они видят различие между Гитлером и Чемберленом, между Петеном и Муссолини. А между тем Гитлер и Чемберлен — оба псы, только один — английский бульдог, а другой — немецкая овчарка. Чего хотят ваши друзья интеллигенты? После того как французское правительство нарушило свое соглашение с Чехословакией, после того как европейские лжедемократы предали Испанию, после того как Советский Союз сделал все для заключения с Францией и Англией договора, чтобы обуздать Гитлера и не допустить войны, — чего же они хотят? Чтобы Советский Союз дождался, пока Англия и Франция подпишут договор с Гитлером о вторжении в СССР? На это наши советские товарищи не могли пойти, Маркос: это было бы преступлением против советского народа и против всех народов мира, это означало бы дать врагам революции оружие для того, чтобы уничтожить революцию.