Жорж Вотье – Шарлотта. Последняя любовь Генриха IV (страница 2)
– Если вы награждаете только их усердие…
Мария Медичи сделала презрительное движение рукой.
– Вы не предполагаете, я думаю, чтоб я отвечала на эти низкие оскорбления. Право, мне вас жаль.
– Я действительно достоин сожаления.
– Вы несерьезно говорите… а не то я спрошу вас, кто из нас двоих более достоин сожаления… Отвечайте, что я нашла при французском дворе?
– О! Конечно, ничего нового, потому что вы позаботились привезти с собою всех ваших тамошних друзей.
– Вы можете шутить, а я не расположена смеяться…
– А я-то!
– Когда приехала к этому двору, как я была принята?.. Вспомните наше первое свидание в Лионе.
– С какой стати возвращаетесь вы теперь к этим воспоминаниям?
– Любили ли вы меня когда-нибудь?.. Вы любите только ваших любовниц, не правда ли?.. Но французскому престолу нужен был законный наследник, вот и все.
Король, очень бледный, не отвечал; он опять принялся барабанить марш по стеклу, но на этот раз марш был медленный и серьезный, как тот, который играется при похоронном шествии.
– Я должна была понять, что меня ожидало, – вспылила Мария Медичи, – когда мой дядя говорил мне, расставаясь со мною: «В особенности, племянница, имейте детей…» Какое первое имя поразило слух мой при въезде во Францию? Имя Генриетты д’Антраг… А сколько других слышала я потом!.. Ах! Мне следовало, пока еще было время, вернуться во Флоренцию…
Она возвышала голос и, говоря, внимательно наблюдала за супругом, как будто хотела видеть, какое действие ее слова производили на него. Но он, следя глазами за хлопьями снега, казался погруженным в мечтательность… Блестящая слеза медленно покатилась по его щеке и затерялась в седой бороде.
– Вы правы, – пробормотал он сквозь зубы, – этот брак был большою ошибкой… – Он встал и, подойдя к королеве, которую это замечание совершенно ошеломило, прибавил: – Эта сцена упреков не может быть серьезна… Воротимся к началу.
– Как? Несерьезна?
– Неужели вы станете притворяться ревнивой?
– Однако…
– Что касается вины, которую мы можем иметь друг против друга, поверьте мне, перестанем об этом говорить… Некоторые вещи следует иногда не знать, – прибавил он с глубоким вздохом.
Мария Медичи посмотрела на него с тревожным видом. К ней возвратилась ее прежняя самоуверенность, только когда государь спросил ее отрывистым голосом:
– Последний раз, хотите или нет дать место в вашем балете мадам де Морэ?
– Я вам уже сказала, что нет.
– Даже чтоб доставить мне удовольствие?
– Ваша любовница…
Король пожал плечами и прибавил голосом еще более отрывистым:
– Даже если я приказываю?
– Даже если вы приказываете… Я решила, что это место займет мадам де Вердеронь, и будет так, как я решила.
Когда она произнесла эти слова, тихо постучались в маленькую дверь в глубине комнаты возле алькова.
– Это синьор Кончини, конечно, – сказал король.
– Да, – сухо ответила Мария Медичи.
– Я уступлю ему место…
Он медленно повернулся, сделал несколько шагов и остановился, чтобы снова заговорить с королевой, которая уже подошла к маленькой двери.
– Позволите вы мне сказать еще одно слово?
– Что вам нужно?
– Ведь синьор Кончини не выйдет из терпения?
– Как вы несносны! Говорите… Что вам нужно?
– Я предлагаю вам сделку. Оставьте мадам де Вердеронь и примите мадам де Морэ.
– Вы очень этого желаете?
– Я вам уже сказал.
– Пожертвуйте маленькой Монморанси… Я берусь устроить это дело с коннетаблем.
– Вы забываете, что это жемчужина моего балета, самая прелестная из всех.
– Черт побери красавицу, о которой мне прожужжали все уши! – пробормотал король.
В дверь опять постучались, и на этот раз с нетерпением.
– Синьор Кончини сердится, – сказал король, – и находит, что король французский не очень спешит… Я ухожу как можно скорее, ухожу!
Он вышел с насмешливой улыбкой на губах, но, как только вышел, черты его болезненно подернулись, он сжал кулаки и поднял их угрожающе.
Большими шагами прошел он коридор, отделявший комнаты королевы от его кабинета.
Но в ту минуту, когда он брался за дверь, коридор вдруг наполнился шелестом платьев и серебристым хохотом…
Он поднял голову и приметил перед собою двадцать молодых девушек; они были в коротких белых платьях и с серебряными полумесяцами в волосах; они бегали и догоняли друг друга, угрожая большими стрелами из позолоченного дерева.
Это были фрейлины королевы, отправлявшиеся на репетицию балета.
При виде повелителя они все остановились, вдруг сделались безмолвны и низко поклонились с улыбкой на губах, как будто ждали комплиментов.
Но он, не бросив на них ни одного взгляда, устремился к двери, почти выбил ее, до того сильно было его движение, и тотчас хлопнул и запер ее за собою.
Фрейлины, все низко приседавшие, остались на минуту безмолвны и неподвижны, совершенно смутившись от этого приема, совсем не похожего на тот, который король обыкновенно делал им.
Потом, когда прошла первая минута смущения, они пробежали на цыпочках перед страшной дверью и продолжали путь по длинным коридорам Лувра, перешептываясь с испуганным видом.
Генриху IV было тогда пятьдесят шесть лет. Его волосы седели, и длинные серебряные нити в его густой черной бороде показывали его лета и усталость.
Но он сохранил от молодости гибкость, живой взгляд, чистосердечную и веселую улыбку, в короле французском виднелся еще король Наваррский, в Генрихе IV – беарнец.
Сердце в нем было еще молодо, как в то время, когда под большими вязами Нерка он учил Флоретту азбуке любви, молодо, как во время мадам де Сов, булочницы Сен-Жан и прекрасной Коризандры. Это сердце, которое он сто раз отдавал и брал назад, которое он растратил понемножку на дороге и крошки которого пятьдесят четыре известные любовницы разделили между собою, пылало, как в двадцать лет, и сохранило его физиономии кое-что от весеннего огня.
Слава составляла для него ореол. Все помнили победителя при Арке и Иври, любовника прекрасной Габриэли, того, кого политики называли восстановителем французской монархии, народ – отцом, того, который столько любил и которого столько любили…
При виде его сердца у всех девушек бились, губы улыбались и все прекрасные глаза старались встретиться с его взором.
Нужна была только искра, чтобы зажечь в Генрихе огонь, который тлел, но не угас под пеплом времени. Тогда он танцевал и соперничествовал в силе, веселости, увлечении, молодости с самыми блестящими кавалерами при дворе; тогда он забывал тяжелые неприятности правления и мрачное горе супружеской жизни, тайную вражду Марии Медичи, самовластие Кончини, проповеди отца Котона.
Но сколько страшных пробуждений, когда подагра, эта неумолимая посланница, являлась напоминать ему права возраста, когда, пригвожденный к кровати, он слышал шум празднеств, на которых распоряжались итальянцы, когда между Сюлли, коннетаблем и несколькими прежними друзьями он оставался лицом к лицу со старостью, одиночеством и политикой…
В пятницу утром государь, чувствовавший ночью боль в ноге, встал очень не в духе.
Он послал за Сюлли в Арсенал и сидел несколько часов, запершись с ним, потом приказал, чтобы к нему позвали Бассомпьера, как только тот придет в Лувр.
При дворе один Бассомпьер имел способность развлекать короля. Бассомпьер знал все, вмешивался во все, без него не было ни праздника, ни любовной интриги, он был самый развратный, самый тщеславный, самый хвастливый и самый нескромный из всех волокит.
Когда Генрих увидел после целого часа ожидания растрепанную голову лотарингца, он вздохнул с глубоким облегчением.
– А! Вот и ты наконец… Я уже тебя спрашивал двадцать раз, не правда ли, Легран?