18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Жорж Санд – Странствующий подмастерье (страница 20)

18

– Я расскажу тебе все, – с готовностью отвечал Амори. – Я прожил здесь около года. В ту пору мне не было еще и семнадцати лет (теперь-то уже девятнадцать!). Пришел я сюда простым учеником, довольно скоро получил звание подмастерья, и поэтому у Савиньена и его жены составилось обо мне хорошее мнение. А отличился я на работах в префектуре, здание это как раз тогда перестраивали. Впрочем, ты знаешь все это сам; ты же ведь и был моим поручителем, когда меня принимали в подмастерья. После этого ты пробыл здесь еще полгода. Это я помню точно, потому что в тот самый день, когда мы провожали тебя в Шартр, я впервые понял, что люблю Савиньену. Вот как это было. Мы провожали тебя по всем правилам до проезжей дороги. Ты шел впереди, а мы – вслед за тобой в два ряда, все с посохами, увитыми лентами, и время от времени останавливались, чтобы выпить за твое здоровье. Вербовщик нес твой посох и дорожный мешок. Я запевал прощальные песни, а остальные подхватывали припев. Вся эта церемония проводов ведь так торжественна и почетна и я так был горд, что все это делается в твою честь, что пришел в какое-то особенное, приподнятое расположение духа. И когда настал час расставания, я обнял тебя, не проронив даже слезинки, и вместе с другими пошел обратно в город. Всю дорогу я весело пел, совсем не думая о том, какое одиночество ждет меня впереди, теперь, когда нет больше со мной друга, бывшего мне и наставником и покровителем. Должно быть, выпитое вино ударило мне в голову, я ведь непривычен к нему и, боюсь, так никогда и не привыкну… Но вот винные пары рассеялись, и я вдруг все вспомнил. Остальные еще продолжали веселиться, сидя вокруг стола, а я сидел у очага один-одинешенек, и такая грусть на меня напала, что я не выдержал и разрыдался. И тогда Мать – она была как раз рядом, потому что готовила ужин для постояльцев, – подошла ко мне. Мои слезы растрогали ее, и она стала гладить меня по голове, совсем как гладит своих детей, когда ласкает их. «Бедненький мой Нантец, – сказала она, – ты добрее их всех. Они, как проводят друга, только и знают, что пить да горланить, пока не охрипнут и с ног не свалятся. У тебя же сердце нежное, словно у женщины, и счастлива будет та, которую ты назовешь когда-нибудь своей женой. А пока мужайся, бедный мой мальчик! Ты не будешь чувствовать себя одиноким. Все земляки любят тебя за то, что ты славный парень и работник хороший. Отец Савиньен говорит, что он рад был бы иметь такого сына, как ты. А я – я буду тебе матерью, слышишь? Не только в том смысле, как для всех остальных подмастерьев, но еще иначе – родной матерью. Ты будешь делиться со мной своими заботами и горестями и говорить мне все-все, а я стану утешать тебя и помогать тебе». С этими словами добрая женщина поцеловала меня в голову, и из ее прекрасных черных глаз на мой горячий лоб упала слеза… Этого мне никогда не забыть, живи я даже столько, сколько Агасфер… И тогда сердце мое наполнилось нежностью к ней, и, скажу правду, о тебе в тот вечер я почти забыл. С того дня я глаз не спускал с Савиньены, ни на шаг не отходил от нее. Она позволяла мне помогать ей по хозяйству, и добрый Савиньен все говорил, бывало, глядя на меня: «Что за услужливый паренек, что за милое дитя, какое доброе у него сердце!». Он не подозревал, что с того вечера я стал его соперником, что я люблю его жену вовсе не сыновней любовью.

И он об этом так никогда и не узнал. Чем сильнее разгоралось мое чувство, тем доверчивее он становился. В свои пятьдесят лет он не представлял себе, чтобы такой мальчик, как я, мог питать к Савиньене какие-либо чувства, кроме чисто сыновних. Но он забывал, что по годам Савиньена годится ему в дочери и такого сына, как я, у нее быть не могло. Савиньена – та догадывалась о моих чувствах, хотя я ни разу не посмел открыться ей. Я понимал, что это было бы преступно, – ведь Савиньен был всегда так добр ко мне. И потом, я знал, что она женщина честная. Никто из подмастерьев, самый наглый, никогда не посмел бы даже в самом сильном хмелю обойтись с ней непочтительно. Но мне не нужно было ничего говорить, глаза мои невольно выдавали мою любовь. Едва, бывало, кончу я работу, как уже бегу со всех ног в дом Матери и всегда прибегаю первым. К детям ее я относился с такой любовью и такой заботой, будто это родные мои дети. В ту пору она как раз отлучила от груди сынишку и от этого хворала; ребенок ночью кричал, мешал ей спать. Служанке она боялась его доверить, потому что у той больно крепкий сон. И тогда она позволила мне брать его на ночь в мою постель. Всю ночь не смыкаю я, бывало, глаз, ношу его взад и вперед по комнате, баюкаю, пою ему песенку про курочку, что снесла серебряное яичко, и чувствую себя до того счастливым! Так продолжалось целых два месяца. И малютка так ко мне привык, что потом, когда Савиньена поправилась, он уже не пожелал уйти от меня и все то время, что я здесь жил, так и спал со мной. Ведь нет, мне кажется, уз более нежных, чем те, что связывают женщину с человеком, который любит ее дитя и которого оно любит. Мы с Савиньеной жили словно брат с сестрой. Когда она, бывало, разговаривала со мной или просто смотрела на меня, в глазах ее была ангельская доброта, и я так был счастлив! Был, правда, рядом с нами человек, который мог бы внушить беспокойство и Савиньену и мне. Человек этот – Романе Надежный Друг, тот, что теперь старейшина. Какой благородный это человек, что за доброе у него сердце! Он любил Савиньену так же, как я, и, кажется мне, будет любить ее всю свою жизнь. А у Савиньена в то время дела шли из рук вон плохо. У него был, правда, кредит, но денег совсем не было, и ему из года в год приходилось выплачивать свой долг. Ведь корчма эта была куплена им за деньги, взятые в долг под честное слово. Больших доходов она не приносила, слишком для этого был он честен. И он со страхом ждал той минуты, когда придется ему отказаться от нее. Будь у меня хоть какие-нибудь сбережения, я счастлив был бы помочь ему! Но в ту пору то, что было на мне, являлось единственным моим достоянием. Того, что я зарабатывал, едва хватало, чтобы расплатиться с долгом Савиньену – ведь я, пока был учеником, не платил ни за еду, ни за постой. Другое дело Романе. Он-то был богат, у него после отца оставался участок. Вот он и продал его за несколько тысяч экю, а деньги отдал Савиньену, но при этом и слышать не хотел о каких-либо векселях или процентах, а только сказал, что тот может вернуть их ему через десять лет, если не сумеет сделать этого раньше. Спору нет, он поступил так из дружеских чувств к Савиньену, я не хочу отрицать, что у него доброе сердце, но все же ясно, что он совершил это благое дело еще и потому, что здесь была замешана Савиньена. Держался он с ней по-прежнему, все так же почтительно, и так же, как я, никогда не посмел бы нарушить свой долг дружбы по отношению к Савиньену. Вот так мы оба и любили ее, а она обращалась с нами как с лучшими своими друзьями. Только Романе видел ее реже – видно, он стеснялся приходить часто после того, как их из беды выручил, да и жил-то он в городе, а не в материнском доме, как я. В общем, неважно почему, но мне Мать оказывала заметное предпочтение. Романе был ей словно ангел-хранитель, к нему она относилась почтительно, а ко мне так ласково, словно к собственному ребенку. И не было на всем белом свете более дружных и счастливых людей, чем Савиньен, его жена, Романе и я.

Но настало время и мне покинуть Блуа. Работы в префектуре были закончены, многие рабочие остались без дела, в город прибыли молодые подмастерья, и старым надлежало уступить им место. Среди них оказался и я. Было постановлено устроить нам проводы и направить нас в Пуатье.

Тут только понял я, как сильно люблю. Я словно обезумел, и мое отчаяние открыло Савиньене больше, чем все слова, которые я мог сказать ей, когда бы посмел. И только благодаря ей я нашел в себе силы повиноваться своему союзу. Она взывала к моей совести, говорила о моей и своей чести, и средь этих увещеваний были произнесены нами слова, которых нельзя было уже взять обратно. И я ушел, ушел с разбитым сердцем, и с тех пор нет для меня на свете женщин, кроме Савиньены, ни на одну из них за это время я даже не взглянул. Я все так же чист, как в тот памятный вечер, когда ты ушел из Блуа, а я сидел у очага и она поцеловала меня в лоб…

Растроганный этой повестью о наивной и чистой страсти, Пьер обещал другу быть посредником в его любви и не уходить из Блуа, прежде чем не узнает намерений Савиньены и не приоткроет завесы, скрывающей от Коринфца его грядущий день.

Глава XII

Назавтра (разумеется, это было воскресенье) все подмастерья и ученики, принадлежавшие к местному товариществу Союза долга и свободы, с самого утра собрались вместе, чтобы обсудить различные вопросы, касающиеся состязания. Поскольку предназначенное для сходов помещение в то время ремонтировалось и там орудовали каменщики, собрание происходило на этот раз в риге у Савиньены. Все присутствующие сидели попросту на вязанках соломы; для одного только старейшины был поставлен стул, а перед ним – столик, вокруг которого расположились секретарь и старшина. Первоначально Пьер намерен был пораньше закончить свои дела и утром же пуститься в обратный путь. Но не говоря уже о том, что вербовщик оказался прав и ему не удалось найти ни одного сносного рабочего, который согласился бы в такое время покинуть Блуа, Пьер считал своим долгом откликнуться на предложение Романе и выступить на собрании. После того как было установлено, какое именно изделие будет предметом соревнования, и присутствующие собрались уже перейти к выборам соревнователей, он попросил дать ему слово, надеясь сразу же после этого уйти. Слово ему предоставили. И хотя всего более присутствующих волновал вопрос, ради которого они собрались, все они с интересом приготовились слушать Пьера. Каждому любопытно было, что скажет этот всеми уважаемый подмастерье против столь достославного, священного дела, как борьба с деворанами. Пьер начал с того, что победа в подобных состязаниях есть дело случая: как бы тщательно ни было подобрано жюри, каким бы ни было оно неподкупным, оно не застраховано от ошибок; в области искусства нет ничего неоспоримого: публика нередко склонна проявлять дурной вкус, а побежденные все равно не согласятся признать себя хуже победителей. Следовательно, люди, которые полагают, будто состязание принесет союзу славу и почести, заблуждаются и только обманывают себя.