18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Жорж Санд – Нанон. Метелла. Орко (сборник) (страница 6)

18

– Пустой он человек, – говорил дедушка, – никогда из него не выйдет ни настоящего дворянина, ни настоящего монаха. Не злой, даже чересчур добрый; вроде бы порядочный, за девчонками еще не бегает, но не очень-то его беспокоят ни этот свет, ни тот, а между тем ежели не годишься для того, чтобы держать в руках шпагу, так надо быть пригодным служить в церкви.

– Кто это вам сказал, что он не мог бы держать в руках шпагу? – взволнованно кричал Пьер. – Он ничего не боится, и не его это вина, что из него не сделали доброго солдата, а превратили в заморыша монаха.

Я слушала эти споры, не очень-то зная, кому верить. Сперва я мечтала о дружбе с братцем; но он не выказывал мне такого внимания, какое выказывала ему я. Всегда он был в добром расположении духа, всегда готов услужить, провести часок-другой с первым встречным и вспоминал обо мне, только когда видел. Я вообразила, что смогу заменить ему сестричку, что утешу его в горестях, но у него больше не было горестей, которые он мог бы мне поверять. Он всем рассказывал о своем положении, никак его не оценивая, и повествовал о своем печальном детстве так, будто сам его не перестрадал; может быть, дело было в том, что смутная улыбка, постоянно блуждавшая на его лице и становившаяся еще шире, когда он говорил о вещах грустных, лишала его рассказы подлинного интереса. В общем, он отнюдь не походил на принесенное в жертву дитя, каким сперва я нарисовала его себе, и потому я вновь стала предпочитать ему Розетту, нуждавшуюся во мне, тогда как он не нуждался ни в ком.

Зима, суровая зима восемьдесят восьмого года миновала, так же как и весна восемьдесят девятого{8}. Политические события мало занимали жителей Валькрё. Грамоте мы не знали и в большинстве своем были – скорее юридически, чем на деле – неотчуждаемыми крепостными аббатства. Монахи не слишком обременяли нас барщиной, но зорко следили за выплатой десятины{9} и, так как это вызывало недовольство, старались как можно меньше с нами разговаривать. Если до них доходили новости, нам они ничего не рассказывали. Наша провинция была одной из самых спокойных, и люди, приезжавшие в монастырь по делам из других мест, совсем не разговаривали с нами. Ведь по тем временам крестьян и за людей не считали.

Революция уже началась, а мы о ней понятия не имели{10}. Но все же в один из базарных дней и у нас распространился слух о взятии Бастилии{11}, и так как эта новость взволновала даже наш приход, мне захотелось узнать, что же это такое – Бастилия!

Я не довольствовалась объяснениями дедушки, потому что мои братья говорили прямо противоположное, случалось, что и при нем; это его очень сердило. Я решила хорошенько расспросить братца, стала подкарауливать его и наконец встретила, когда он бродил по окрестностям, прогуливая уроки; я попросила его – ведь он должен знать куда больше нашего! – объяснить мне, почему одни радуются из-за этой самой Бастилии, а другие тревожатся и волнуются. Я полагала, что Бастилия – это какая-то женщина, которую посадили в тюрьму.

– Нет, – ответил он, – Бастилия была ужасной тюрьмой, и парижане ее разрушили.

И он так объяснил мне суть и смысл происшедшего, как это мог бы сделать настоящий революционер. В ответ на другие мои вопросы он рассказал, что валькрёзские монахи считают победу парижан огромным несчастьем. Они утверждают, что все погибло, и поговаривают о том, как бы им заделать проломы в монастырских стенах на случай, если придется защищаться от разбойников.

Я задала еще множество вопросов. Ответить на них Эмильен затруднялся – он знал немногим больше, чем я.

Стоял конец июля, и я была знакома с братцем уже почти целый год. Я говорила с ним без обиняков, как с любым нашим соседом, и не скрывала возмущения тем, что он не более осведомлен, чем мы.

– Чудно, право, – сказала ему я, – что вы так мало знаете! Положим, дома вас ничему не учили, но вы уже сколько времени в монастыре, так хоть бы читать толком научились, а то Жак говорит, что только по складам и умеете.

– Коли Жак и вовсе грамоте не знает, не ему об этом судить.

– Он сказал, что принес из города бумагу, а вы ее так прочитали, что ничего нельзя было понять.

– Может, он в этом сам виноват. Но мне не к чему лгать: читаю я и впрямь плохо, а пишу как курица лапой.

– А считать-то вы умеете?

– О! Вот уж нет, и никогда не научусь. К чему мне знать счет? У меня ведь никогда никакого имущества не будет.

– Вы могли бы в старости стать монастырским экономом, когда отец Фрюктюё помрет.

– Сохрани господь! Мне нравится раздавать, я ненавижу отказывать.

– Дедушка говорит, что вы из такой благородной семьи, что могли бы стать даже настоятелем.

– Надеюсь, что на это я никогда не буду способен.

– Почему вы такой? Ведь стыдно оставаться невеждой, когда можно стать человеком ученым. Были бы у меня средства, я бы всему научилась.

– Всему! И никак не меньше? А почему тебе хочется быть такой ученой?

– Не могу этого объяснить, не знаю, но вот хочу, и все; стоит мне увидеть исписанную бумагу, я прихожу в ярость, что ничего не могу в ней разобрать.

– Хочешь, я научу тебя читать?

– Да вы же сами не умеете!

– Немного умею, да и подучусь, тебя обучая.

– Вот сейчас вы это говорите, а завтра и не вспомните. Ветер у вас в голове.

– Что это, малышка Нанон, ты меня сегодня бранишь? Разве мы не друзья?

– Разумеется, друзья; но все-таки я часто думаю, можно ли быть в дружбе с человеком, которого не заботит ни он сам, ни другие люди.

Он посмотрел на меня, улыбаясь своей беспечной улыбкой, но не нашелся, что ответить, и ушел, глядя прямо перед собою, не всматриваясь в живую изгородь вдоль дороги, как обычно делал, стараясь найти гнезда; может быть, он думал о том, что я только что ему высказала.

Дня через два-три, когда я вместе с другими моими сверстниками была на пастбище, к нам прибежали в полном перепуге женщины, в том числе Мариотта, и велели идти домой.

– Что случилось?

– Домой, домой! Забирайте всю скотину, да поскорее!

Нас охватил страх. Каждый собрал свое маленькое стадо, и я тоже живо погнала домой Розетту, которая была не очень-то довольна, потому что не привыкла в этот час уходить с пастбища.

Придя домой, я увидела, что дедушка очень беспокоится обо мне. Он схватил меня за руку и втолкнул вместе с Розеттой в дом, потом велел Пьеру и Жаку хорошенько запереть и заставить дверь и окно. Хотя братья говорили, что опасность пока еще нам не грозит, но, видно, тоже были обеспокоены.

– Еще как грозит, – ответил им дедушка, когда все было сделано. – Ну вот, теперь мы все четверо вместе, давайте подумаем, что делать. Я предлагаю вот что. Пока светло, нам деваться некуда; тут уж все в руках Божьих; но когда стемнеет, надо перебираться в монастырь; каждый снесет туда, что сможет, вещи и еду.

– И вы думаете, – сказал Жак, – что монахи вот так и примут к себе весь приход?

– Это же их обязанность. Мы приписаны к ним, наш долг платить десятину и повиноваться им, а их долг – давать нам убежище и защищать нас.

Пьер, напуганный больше, чем старший брат, оказался на этот раз одного мнения с дедушкой. Монастырь окружен крепостными стенами, а открытые места они смогут защитить с помощью нескольких крепких парней. Жак, продолжая утверждать, что все это – бесполезная затея, принялся тем не менее разбирать наши жалкие ложа; я уложила кухонный скарб, четыре миски и два глиняных горшка. Узел с бельем был не слишком велик, с платьем – тоже.

«Лишь бы только монахи согласились принять Розетту», – твердила я сама себе.

Я механически выполняла все, что мне приказывали, и ждала, что же будет дальше, – ведь я ничего не знала и ни о чем не осмеливалась спрашивать! Наконец я поняла, что разбойники вот-вот нагрянут к нам, что людей они убивают, а дома жгут{12}. И тут я расплакалась и не столько оттого, что боялась расстаться с жизнью – у меня еще не составилось отчетливого представления о смерти, – сколько оттого, что жалела нашу бедную, обреченную огню хижину, которая была так мне мила и дорога, словно она и в самом деле была нашей. И, надо сказать, и дедушка и его внуки оказались ничуть не умнее меня. Они не столько думали о грозившей им опасности, сколько горько сетовали об утрате своих нищенских пожитков.

Весь день мы провели в потемках, заполнивших запертый дом, об ужине и помину не было. Чтобы сварить репу, надо было развести огонь, а дедушка этому воспротивился, утверждая, что дымок над крышей нас выдаст. Если разбойники явятся, они решат, что из деревни все ушли и дома стоят пустые. Тогда они не задержатся здесь и сразу побегут к монастырю.

Свечерело. Жак с дедушкой решили спуститься вниз, постучать в монастырские ворота; но ворота были на запоре весь день, были они заперты и вечером; на стук никто не отозвался. Никто даже не вышел переговорить с ними через маленькое оконце. Казалось, монастырь обезлюдел.

– Теперь сами видите, – вернувшись, сказал Жак, – что они никого не хотят принять. Монахи знают, что их здесь не любят. Своих-то прихожан они боятся не меньше, чем разбойников.

– А по-моему, – объяснил дедушка, – они спрятались в подземелья, а оттуда им, ясное дело, никакого стука не услыхать.

– Меня удивляет, – сказал Пьер, – что братец запрятался с ними вместе. Он-то ведь не робкого десятка, и мне думалось, что он или придет защитить нас, или проведет в монастырь.