реклама
Бургер менюБургер меню

Жорж Бернанос – Свобода… для чего? (страница 29)

18

Знаю, что предлагаемое мной объяснение многих из вас должно шокировать: мягко говоря, оно и вправду не слишком обнадеживает. Принято говорить, что новое капиталистическое общество сменило прежнее, но на самом деле это совсем не так. Капиталистическое общество еще не дало себе труда реально организоваться, оно развивалось, паразитируя на старом обществе, ценой огромных катастроф, так как единственно возможная для капитализма организация — тоталитарная, и для того, чтобы она стала осуществимой или только мыслимой, нужно было ждать появления тоталитарного человека. Итак, не изобретение машин создало машинную цивилизацию: просто оно захватило человечество врасплох и так резко перевернуло экономическую структуру, что тем самым сразу же непоправимо исказилась социально-политическая организация общества. Люди сделали вид, будто верят, что это мимолетный кризис, что наступит день, когда покачнувшееся традиционное общество вновь обретет равновесие. Этот день так и не настал. Впрочем, ждать его не стоило. Цивилизация, одолеваемая паразитом, не могла залечить свои раны, напротив, они все углублялись под невероятным натиском внезапно разбушевавшихся желаний, из-за которых трещала по швам вся ее нравственно-религиозная основа. Нет, не изобретение машин нанесло роковой удар старому миру, но обрушившийся на него гигантский шквал, вздымающий, одну за другой, все более высокие и могучие волны, которые смели все авторитеты и привилегии, кроме власти денег, посеяв в христианском обществе дух паники, в силу иллюзии прогресса принимаемый за трепет воодушевления.

Обличать деньги как причину всех зол — тоже обман. Вот уже полтора столетия деньги воспринимают как знак и символ крушения духовных ценностей и скрытого отчаяния людей, вдруг проявившегося в войнах без начала и конца. XIX век сумел создать иллюзию процветания, которое похоже на счастье, как грохот грузовика, наполненного железными балками, похож на музыку. То был век отчаяния, но не осознанного, а медленно затоплявшего человеческую душу. Романтизм выражал это отчаяние на полурелигиозном языке, реализм странным образом его превозносил, не распознав, не называя, а символизм бежал от него, совершая сальто в театральные небеса и уверяя нас, будто это и есть небо. Леон Доде — человек XIX века до мозга костей, еще в детстве перенявший от горячо любимого отца образ чувств, склад мыслей, присущие той странной среде, литературному полусвету, настолько яркому и блистательному, что нам он кажется сейчас настоящим светом по сравнению с нашей суровой интеллектуальной бюрократией. Леон Доде назвал свой век глупым. И вправду, только таким он мог быть в глазах человека, который чуял в нем этот могильный запах и для которого оптимизм был почти физической необходимостью, витальным защитным рефлексом от реальных или воображаемых расстройств из-за болезненной, вызывающей безумный страх наследственности. Глупость сродни оцепенению. XIX век вынашивал свое отчаяние в непостижимом оцепенении, свойственном эпилептику в преддверии приступа. Человек XIX века, уже отсеченный от своих духовных корней, продолжал жить их соками, исчерпывая этот запас до конца, как сорванный с ветки плод, как срезанный цветок в вазе. Эти фанатичные поклонники прогресса сохраняли для своего идола лишь такую веру, еще способную наполнять храмы и зажигать костры, но уже бессильную питать сердца. Могло ли быть иначе? Могли человек эпохи 1900-х, современник последней Всемирной выставки, не предчувствовать — пусть смутно, в глубине души — невероятных событий, тень которых уже нависала над ним, — ведь ко времени открытия этой ярмарки Сталин и Гитлер уже успели родиться? Но факт их рождения не имел значения. Подлинная драма, единственная трагедия — зарождение в то же самое время нового человеческого типа.

О, я знаю, что такие истины опаздывают. Слишком поздно предупреждать вас о появлении определенной разновидности людей — она уже существует, теперь вам придется испытать ее силу, и, говоря откровенно, я считаю маловероятным, что вы легко с ней справитесь, поскольку, если ограничиться самым поразительным примером, она одолела даже Гитлера.

Нет, речь не вдет о приведении в порядок мира и Европы подобно тому, как эксперт-бухгалтер приводит в порядок счета: здесь ошибка не в вычислениях, здесь сами числа несочетаемы, они сошли с ума. Если мир не достигается переговорами, виноваты не переговорщики: дело в том, что мир, который нащупывают вслепую, вовсе не соответствует сложившемуся представлению о мире, и единственно возможный мир будет соответствовать образу или, по крайней мере, духу деградировавшего человечества, этот мир узаконит и увековечит его существование. Тоталитарная война может разрешиться лишь тоталитарным миром, а тоталитарный мир откроет историю тоталитарного человечества, он будет означать крах европейской цивилизации и гибель европейского человека.

Если вы еще верите в Европу, надо спасать европейского человека. Время не терпит. Его осталось в обрез. Без сомнения, европейская цивилизация хранится в библиотеках, но, как писал Поль Валери за несколько дней до смерти, библиотеки — это кладбища. Европейская цивилизация — это европейский человек. Прежде всего надо спасать его, европейца. На первый взгляд такие речи ближе к поэзии, чем к науке, но это неважно! Ученые, собравшиеся в доме, которому грозит пожар, легко могут не заметить опасности. Если сторож первым почувствует запах горелого, именно этому скромному сотруднику ученые будут обязаны тем, что успеют выпрыгнуть в окно. Нужно спасать европейского человека. Мне ответят, быть может, что он должен суметь спастись самостоятельно, собственными средствами, а если он на это не способен, ему остается оказать роду человеческому последнюю услугу — исчезнуть, подчинившись беспощадным законам естественного отбора. Но законы естественного отбора для человека не такие, как для животных или растений. Ценность человеческого типа не измеряется его способностью пожирать себе подобных или мешать их развитию. Если есть опасность, что новый человек вытеснит европейца, причина не в том, что, придя с другого континента, он нов по сравнению с нами или что он проще нас. Не знаю, известен ли миру человек-зверь, который был бы действительно прост, ведь питекантроп с острова Ява — только мистификация, и о существовании промежуточных типов между обезьяной и человеком мы на самом деле мало что знаем. Вот уже несколько тысячелетий — возможно, так было всегда — варвар представляет собой результат деградации цивилизованного человека. Несмотря на то, что палачи Дахау и Бухенвальда сохранили очень мало высших психических рефлексов нормального человека, они не сделались проще, наоборот. Все то, чего они, казалось, совсем лишены, было только подавлено, повреждено, искажено, извращено. Похоже, сила такой человеческой разновидности не в простоте, а в глубоко коренящейся жестокости, но жестокость — наименее простое из всех человеческих извращений. Кровожадный человек только на первый взгляд похож на хищного зверя. Поведение хищника, пожирающего живую добычу, по сути ничем не отличается от поведения любителя бургундского, наливающего себе в бокал романе-конти, или нормандца, который кладет ломтик камамбера на хлеб. Но человек, который с таким же наслаждением мучает или убивает, далек от невинного животного, то есть от природы, он насилует свою собственную, человеческую, природу и превращается в чудовище.

Чудовища способны многое разрушить, но они в самих себе носят это гибельное начало. Должно быть, тоталитарный человек ненадолго переживет цивилизацию, которую разрушит, и, следовательно, он разрушит ее понапрасну, вот что нужно понять. Дураки обычно думают, что, в конце концов, крепкие парни, свободные от всякой метафизической тревоги и каких-либо нравственных терзаний, но зато спортивные, работящие и дисциплинированные, могут быть, куда ни шло, превосходной рабочей силой. Когда планета будет полностью оборудована по последнему слову техники этими искусными животными, будет время их обратить и окрестить, то бишь вернуть им все, чего у них недостает, думают дураки особого разряда из определенных католических кругов. Глубокое заблуждение! Тоталитарный человек — прекрасный инструмент для работы или для войны, с огромной отдачей, но долго он не прослужит. Существование тоталитарного человека, этого шедевра бездушной техники, навсегда останется в человеческой истории некой случайностью, и эта случайность может также оказаться последней в истории. Прежде чем будет достигнут воображаемый рай — рай универсального комфорта для усовершенствованных животных, тоталитарный человек, скитаясь по духовной пустыне, умрет от жажды, которую ему нечем будет утолить, разве что кровью себе подобных. И будут пить кровь, лакать ее, точно суки, ибо исчерпали они источники воды живой. И будут умирать от жажды, жуя последние сгустки черной крови и припадая ухом к земле: услышать бы перед смертью шум подземных вод.

С тех пор как я вернулся из Америки, меня нередко упрекают в том, что я правильно рассуждаю, но не прихожу к заключению. О каком заключении идет речь? О том, чтобы принять некую систему? Вступить в какую-либо партию? Но системы и партии нужны сегодня лишь затем, чтобы успокаивать дураков. Мое призвание на земле заключается не в том, чтобы успокаивать дураков, — впрочем, дураки в конце концов всегда успокаивают себя сами, они тяготеют к безопасности, как чугунный блок к неподвижности. Ведь и здесь все тот же обман! Этот мир считает, будто он движется, так как он представляет себе движение чисто материально. Мир в движении — это мир, взбирающийся по склону, а не катящийся вниз с горы. Как быстро ни катись, это лишь ускоряет падение, вот и все. Между теми, кто считает цивилизацию победой человека в сражении с детерминизмом вещей (и прежде всего с тем аспектом всеобщего детерминизма, который крепко держит его самого, как смола — увязший в ней кончик птичьего крыла), и теми, кто хочет превратить человека в вещь наряду с другими вещами, примирение невозможно ни в какой системе. Но все системы и партии существуют только для того, чтобы люди поверили в осуществимость такого примирения. В настоящее время я не знаю системы или партии, которой можно было бы доверить правильную мысль, хоть слабо надеясь, что назавтра ее не исказят до неузнаваемости. У меня правильных идей немного, я ими дорожу и не отдам их в общественный приют (чуть не сказал: в публичный дом, ведь проституирование идей во всем мире превратилось в государственный институт). Стоит отпустить гулять без присмотра любую идею, как Красную Шапочку, с косичкой за спиной и корзиночкой в руке, — и на первом же углу ее изнасилует какой-нибудь одетый в форму лозунг. Потому что все лозунги ходят в форме, все они служат в полиции.