реклама
Бургер менюБургер меню

Жорж Бернанос – Свобода… для чего? (страница 11)

18

Мои мысли снова и снова обращаются к миллионам людей, которым ныне грозит серьезная опасность: за ними вот-вот может опуститься железный занавес и они окажутся в мире полной несвободы. Эти миллионы людей верят в нас и надеются на нас. Но я думаю и о тех, кто в нас не верит. В тех, кто бросает вызов нашей философской традиции и нашей мощи, кто в своем безумном ослеплении делает ставку на тот самый мир, который я только что разоблачал; на тот самый мир, где им неизбежно придется сгинуть. Ведь у отдельных народов, как и у отдельных людей, есть собственное призвание. Одни народы созданы для свободы — либо в силу того, что они чересчур сильны, чтобы смириться с нынешним рабским положением; либо, наоборот, чересчур слабы, чтобы сопротивляться (в том числе и физически) тем тяжелейшим испытаниям, которые этим положением вызваны. Как сильные, так и слабые принадлежат к благородной расе — ведь по примеру благородных животных они гибнут, будучи не в силах жить соответственно своим инстинктам. Вот этим-то миллионам людей — друзей или врагов — Франция может заявить, что ее судьба соединена с их судьбой, ее свобода — с их свободой. Да, разумеется, у этих людей есть основания сомневаться в намерениях Франции, как и ей случается сомневаться в их намерениях; ведь испытания наложили на нас свой отпечаток, исказили наш облик. Они перестали узнавать Францию. Но ведь и некоторые из французов перестали узнавать свою страну. Чтобы ее узнать, следует попытаться разглядеть ее в контексте ее истории — то есть ее духа; случается, она и сама не в состоянии разглядеть себя. Ну и ладно! Народ познается по его элитам. Народ невозможно познать исходя из массы. Народные массы Франции, которые в 1940 году отказались вести войну, — это те же люди, кто ныне испытывает соблазн отказаться от империи, то есть от даруемой ею чести, от налагаемых ею обязательств и рисков. Если иные парламентские клоуны за подобного рода рассуждения осудят меня за нанесение ущерба престижу страны — на здоровье. Защищая эти массы — которые ведь одновременно являются избирателями, — они защищают исключительно свои собственные профессиональные интересы. Все мы знаем, что империя отнюдь не была творением масс избирателей — ее создала небольшая горстка героев (точно так же произошло, кстати говоря, и с Сопротивлением). От тех же людей — от людей, которые на них похожи, — мы сейчас ожидаем спасения. Нашего спасения, а также спасения миллионов людей. Франции надлежит в первую очередь собрать их всех и вернуть боевой дух. Ей надлежит ясно дать им понять, что внушающая им такое уважение колоссальная организация стремится к саморазрушению, ведь она вот-вот обратит на саму себя те фантастические вооружения, которыми она располагает. Тоталитарная цивилизация — недуг утратившего духовное начало человека, подобно тому как зоб является недугом лишенного витаминов больного. Те, кто хотел бы конфисковать эту цивилизацию и прикарманить ее, очень хорошо знают об этом. Вот почему они осмеливаются превратить эту цивилизацию в перманентный заговор против внутренней жизни. Однако мы хотели бы обратить здесь внимание на одно противоречие, аналогичное тому, о котором мы писали выше. Цивилизация, порождающая катастрофы, одновременно рождает в человеке (через страдания) ту внутреннюю жизнь, которую, как ей казалось, она была способна уничтожить. Мы-то (будь то христиане или мусульмане) знаем, что страдание есть источник преображения, истинное сверхтворение.

Для миллионов людей сейчас возникает вопрос: в каком мире им придется жить? Я с полной уверенностью могу заявить, что мир этот будет либо немецким, либо французским. Совсем не случайно как Германия, так и Франция в этот решающий исторический момент утратили часть своей былой экономической мощи — в пользу экономических супергигантов, вовсе не соответствующих тем представлениям, которые обыкновенно у нас возникают в отношении настоящих отечеств. Любому мыслящему человеку уже ясно, что Америка и Россия противостоят друг другу скорее в экономическом, нежели в идеологическом смысле; народ, структурируемый на основе трестов, всегда рискует внезапно оказаться под гнетом тоталитарного режима. Россия все более упорно стремится создать тип рабочего с наибольшей производительностью труда, как можно более сходного с рабочим из Детройта. В свою очередь, рабочий из Детройта, состоящий в профсоюзе, или крестьянин из какого-нибудь крупного американского кооператива не слишком-то сильно отличается от сталинградского рабочего или советского колхозника. Попробуем теперь выразить в самом общем виде особенности мира будущего, рискуя при этом вызвать недоумение у кого-нибудь из философов: можно считать, что мир этот окажется либо картезианским, либо гегельянским. Никогда еще на моей стране не лежала столь масштабная ответственность. Но мы заранее знаем, что французская философская традиция не капитулирует.

Ныне Франция подвергается самому большому за всю свою историю риску, и нет оснований этот риск отрицать. Теперь уже не в наших силах отвести его от себя, как мы отвели его от себя в Мюнхене и Ретонде[7]. Нам надлежит принять его как должное, заглянуть ему в лицо — именно этого ждет от нас Франция. Ведь мы — еще не Франция; точнее, мы — воплощение той недолговечной и хрупкой Франции, которая вскоре окажется под землей. Нет ничего проще доказать, что мы не являемся Францией: она и без нас продолжит свое существование. В результате миллионы людей во всем мире считают, что вполне искренне сомневаются в возможностях Франции, а на самом-то деле сомневаются они именно в наших возможностях. Они полагают, будто сомневаются во французской мощи, а на самом деле просто задаются вопросом: да способны ли мы еще пользоваться этой мощью; не выроним ли мы эту мощь из наших слабых рук? Для меня подобное разграничение всегда было первостепенным. На свете есть короли-посредственности; представьте себе, что на одного из них, взошедшего на трон в 1918 году, ныне возложат ответственность за упущенные плоды нашей тогдашней победы, за крушение нашего военного могущества, за ту угрозу, которая нависла сейчас над империей! Осмелюсь предположить, что в этом случае с таким королем будет покончено и в историю он сможет войти лишь в качестве мерзкого недоумка. Разумеется, при демократическом режиме королей не бывает, но королевства-то есть. Правившая на протяжении восемнадцати лет в мире демократия — это именно наша демократия, которую составляет некоторое количество несущих в разной мере ответственность за историческое развитие событий поколений (включая и мое, спешу засвидетельствовать это; увы, мы рождаемся на свет и покидаем его с кем получится, а не с кем захочется). Бывает, посредственный король — случайно или по благоприятному стечению обстоятельств — получает в свое распоряжение отличного министра; но вот в посредственных демократиях встречаются исключительно посредственные министры. Ведь мало сказать, что демократия выбирает себе министров — они суть плоть от плоти той самой демократии, которая порождает их. Если мы сравним ту Францию, которую они приняли в свои руки, с той Францией, которую они рискуют оставить кому-то в наследство, — позволим себе прийти к выводу, что поколения Мюнхена и Ретонда, возможно, являются самыми невыразительными за всю историю Франции. О, безусловно, враги Франции предпочтут распространять слухи о том, что французские ценности находятся на излете, а многие из французов согласятся обелить себя таким манером — в ущерб отечеству. Они отвергают те традиции, для поддержания которых они чересчур трусливы; они почти незаметно для себя начинают мыслить на немецкий, а то и на русский лад — ведь они не ощущают более в себе ни способности, ни смелости мыслить по-французски. Когда я призываю вас обратиться к собственной совести, вместо того чтобы проталкивать вместе с собой всяческих ура-патриотов (которые к тому же в этом агонизирующем мире могут сменить победное кукареканье на траурные песни), я не строю никаких иллюзий в отношении ожидающей меня участи.

…Вы наверняка будете разочарованы, а может, вы уже разочарованы. Не думайте, что мне по душе вас разочаровывать. Клянусь вам, те, кто, подобно мне, живет и размышляет на отшибе от остального мира, подчас отчаянно нуждаются в симпатии. И не так-то легко смириться с ее утратой. Ну и ладно, мне все равно. Все-таки вам следует знать: обличая те поколения, которые нанесли моей стране огромный ущерб, я никогда не забываю о том, что и мне придется разделить их участь. Ни малейшей гордыни по поводу того, что в споре с ними правда была на моей стороне, я не испытываю. Действительно, недостаточно ощущать свою правоту — важно окончательно разделаться с заблуждением: недостаточно сопротивляться злу — важно одержать победу над ним; пассивное сопротивление оправдывает лишь падших в борьбе. Более того, когда я начинаю копаться в себе самом так, как мне хотелось бы, чтобы вы покопались в себе, я обнаруживаю, что во всем сходен с вами — меня одолевают те же искушения, я рискую впасть в те же заблуждения. В каждом из нас словно бы гнездится какой-то принцип посредственности — в каждом из представителей наших про́клятых поколений; от него не свободны даже величайшие из нас — к примеру, Клодель или Валери. Может, мы и не относимся к поколениям неудачников, но чего-то нам определенно недостает; чего же? Что такое мы потеряли и так и не сумели обрести вновь? Может, это те самые два миллиона наших товарищей, погибших на берегах Марны и Соммы, под Верденом? А вообще-то, лучше не заводить разговор о мертвых; они ведь не любили рекламной шумихи и сейчас наверняка полагают, что о них и без того слишком много толкуют.