Жан-Мишель Генассия – Земли обетованные (страница 10)
Но регулярно она там не бывала.
В тот вечер, когда я впервые смотрел «Бунтаря без причины», Джимми отвез меня домой на своем мотоцикле. Париж принадлежал нам, мы еще с час беседовали возле моего дома, потом он предложил выпить напоследок в кафешке на площади Мобер и там попросил официанта оставить на столе бутылку виски; мы снова и снова говорили о кино, и выяснилось, что Джимми не знает о Синематеке на улице Ульм; тогда я предложил сводить его туда. Поговорили мы и о Луизе, о ее болтливости, заразительном смехе, кипучей энергии. Джимми поведал мне кое-что, чего я не знал; по его словам, она гулена, каких мало: может протанцевать всю ночь напролет, а утром преспокойно выйти на работу; а еще она частенько наведывается в бистро на площади Клиши, где кучкуются любители пинбола, и подбивает их сыграть с ней партию, на которую ставится немало денег, но сама пари не заключает – это делают ее хитрые приятели, которые ставят на нее против доверчивых простаков, воображающих, что ничего не стоит обыграть женщину. Они-то и платят ей комиссионные, когда она выигрывает. Джимми сказал, что не раз предостерегал Луизу, – ведь не все ее противники так уж наивны.
В общем, Джимми подвез меня к дому, но в тот момент, когда я уже открывал дверь, он догнал меня и сказал: «Хочу тебе сознаться в одной вещи, только дай слово, что никому не проговоришься; об этом мало кто знает, но ты – совсем другое дело. Так вот, вообще-то, меня зовут Патрик, а Джимми – мой сценический псевдоним». С этими словами он сел на мотоцикл и помчался в сторону бульвара Сен-Жермен.
На следующее утро, придя в «Кадран» на Бастилии, я увидел на своем столике табличку «Занято», поставленную Луизой; таким образом, я смог расположиться на своем наблюдательном пункте.
– Ну, как кино – понравилось? – спросила она, принеся мне кофе.
– Потрясный фильм!
– Тогда тебе полагается круассан за счет заведения.
– Слушай, я тут кое-что тебе принес.
Я вынул из сумки слегка потрепанную книжку и вручил ей. Луиза недоверчиво взглянула на заглавие «Здравствуй, грусть!»[36] и сказала:
– Н-ну, надеюсь, это не слишком грустная история, а то я и читать не стану.
– Знаешь, романы, в которых совсем нет грусти, не так уж интересны; только прошу тебя, верни книжку, когда прочтешь, – она мне дорога, потому что благодаря ей я познакомился с одной… с одним очень близким человеком.
– С той, что уехала в Израиль, или с той, которую ты ищешь?
– С той, что уехала.
– Значит, ты все еще влюблен в нее?
– Давай так: ты сначала прочти книжку, а потом, если захочешь, мы об этом поговорим.
Никогда и никому не давайте читать свои книги. Никогда. Ни в коем случае. Особенно если книжка вам дорога, потому что тогда вы ее уж точно не получите: шансы на возврат обратно пропорциональны качеству романа. Как правило, это приводит к тому, что друзья, вообразив, что они его прочли, и забыв, что книга им не принадлежит, отдают ее другим.
Мой совет: давайте им только скверные романы, те, которые вам до смерти надоели, – во-первых, это разгрузит вашу библиотеку, а во-вторых, поможет понять, у кого хороший вкус, а у кого нет, чтобы не иметь дела с последними.
Как вы уже, наверно, поняли, это короткое отступление говорит о том, что книгу мне так и не вернули.
А мне очень хотелось бы ее перечитать.
Однажды вечером Луиза пожаловалась на зубную боль; она никогда еще не имела дела с дантистами и заранее паниковала при мысли о зловещей бормашине; я попытался ее успокоить, предложив услуги моего врача, самого что ни на есть безобидного. Достав бумажник, я вынул адресную книжку, чтобы дать Луизе его телефон, но забыл положить бумажник обратно в карман куртки. Посреди ночи Луиза, измученная зубной болью, бесцеремонно растолкала меня с криком: «Так тебе всего семнадцать лет!» Она яростно размахивала моим удостоверением личности, то ли перепуганная, то ли разгневанная – поди пойми, когда тебя так внезапно будят. Я не мог сообразить, что ее так взбудоражило – тот факт, что я несовершеннолетний и буду несовершеннолетним еще три с лишним года, или страх, что ее обвинят в совращении малолетнего. Напрасно я пытался ее урезонить, заверяя, что никакого риска нет, что я не намерен на нее жаловаться, что у моих родителей хватает других забот и это им безразлично.
– Я никогда в жизни не связывалась с такими молокососами, разве только в пятнадцать лет, когда Джимми было шестнадцать, но это совсем другое дело!
– Слушай, я выгляжу старше своего возраста. Все зависит от тебя: если ты никому не проговоришься, даже Джимми, это останется между нами. Идет?
Луиза призадумалась; я увидел, что она колеблется, испугался, что она сейчас выставит меня за дверь, но она только пожала плечами и бросила:
– Ладно уж… черт с тобой…
В конечном счете Луиза успокоилась, и мы зажили этой немного странной жизнью, где каждый делал все, что ему угодно, не задаваясь никакими экзистенциальными вопросами. А когда хотели быть вместе – были вместе. Меня спасло то, что я оказался для Луизы чем-то новым, еще не виданным – я стал первым ее парнем, у которого не было мотоцикла и с которым она могла порассуждать о жизни, а уж Луизу хлебом не корми, а дай порассуждать. Тут ей удержу не было. Она пользовалась мной как словарем, задавала тысячи вопросов, которые ей и в голову не пришло бы задавать Джимми или другим своим приятелям, а когда я не находил ответа, думала, что мое молчание объясняется какими-то скрытыми причинами, и мне приходилось успокаивать ее, поспешно изыскивая и выдавая нужное решение. Бо́льшую часть дня я проводил в «Кадране», пытался заниматься, болтал с моими новыми дружками, позабыв, с какой целью прихожу сюда; Луиза подзуживала меня сыграть с ней в пинбол и никогда не проигрывала. Бывало, в конце дня она поспешно уходила, послав мне издали воздушный поцелуй, – наверно, шла играть в то самое бистро на площади Клиши, чтобы вытянуть денежки из неопытных партнеров, но я не доискивался, так ли это; или же встречалась с одним из своих бесчисленных дружков; что ж, это была ее жизнь, а Луиза не относилась к тем, кто допускает туда посторонних. Может, это и есть любовь – такие границы, мудреные или не очень, между одним человеком и всеми другими.
Вскоре Луиза попросила выходной, чтобы сдать экзамен на право вождения мотоцикла, и накануне этого дня, уже собираясь уйти из «Кадрана», пригласила меня поужинать у нее дома. Она приготовила один из своих знаменитых воздушных омлетов, который ей особенно удавался, – с сыром «фурм», и мы провели шикарный вечер; она расспрашивала меня о семье, о Франке и Сесиль, и я впервые решился рассказать ей о Клубе, о моих потерянных друзьях, о Саше.
Но как рассказывать о Саше?
Я вдруг осознал, насколько трудно отобразить реальность, – кажется, будто приближаешься к ней; хочешь, чтобы слова соответствовали всему пережитому; стремишься точно воссоздать чей-то портрет, но чем больше стараешься, тем больше твой рассказ напоминает абстрактный рисунок, и возникает неприятное ощущение, что ты исказил правду, что ты бессилен восстановить прошлое. Когда Луиза, выслушав мои старательные объяснения, заключила: «В общем, одно слово – коммуняки!» – я понял, что мне никогда не удастся приобщить ее к тому, что я пережил, и попытался сменить тему:
– А ты никогда не рассказываешь о своей родне.
– Да она того не стóит. Самый прекрасный день моей жизни в отчем доме был тот, когда я оттуда свалила…
На следующее утро Луиза вышла, чтобы купить круассаны к завтраку, чего с ней никогда не бывало. А когда мы сели за стол, попросила меня поехать с ней: она боялась экзамена, а еще больше – экзаменатора. И призналась: «Когда я сдавала на права в прошлый раз, он меня засыпал – сказал, что женщины, сидя за рулем, никогда не включают поворотник». Мы поехали на метро до станции «Вольтер»; Луиза вытащила сборник правил дорожного движения, начала лихорадочно листать его, призналась, что до сих пор не успела с ними ознакомиться, и даже порывалась вернуться домой. Мы ждали на площади; вскоре к дверям мэрии Одиннадцатого округа подкатил мотоцикл с коляской; водитель слез, держа в руке розовый листок, а человек, сидевший в коляске, зна́ком подозвал к себе Луизу. Она села на мотоцикл и тронулась с места на малой скорости, не забыв взмахнуть левой рукой, чтобы обозначить поворот. Минут через пятнадцать она приехала назад, довольно эффектно развернулась у мэрии и заглушила мотор. Экзаменатор что-то нацарапал у себя в блокноте и вручил ей зеленый листок; Луиза повысила голос, яростно замахала руками, обозвала его старым дураком, скомкала листок и швырнула ему в лицо. Потом сошла с мотоцикла и двинулась прочь, да так стремительно, что мне пришлось бежать за ней следом, и я нагнал ее только в коридоре метро; она была красная, как рак, и взглянула на меня так изумленно, словно забыла о моем существовании. «Ты подумай, он меня зарезал, потому что я застряла на светофоре! Этот кретин посмел сказать, что женщины не способны водить мотоцикл и что на поезде ездить удобнее, особенно всей семьей!» Мне хотелось ответить, что его шутка вполне к месту – по крайней мере, в отношении поездов, – но Луиза была просто вне себя, и я благоразумно смолчал.