Жан-Мари Леклезио – Битна, под небом Сеула (страница 23)
В больничной палате совсем не так, как дома, тут все белое, окно – квадрат нестерпимого света, который едва смягчают пластиковые шторы. Саломея лежит на кровати, верхняя часть ее тела заключена в металлический цилиндр, который то накачивает, то выпускает воздух. Мне видны только ее тощие ноги, ступни, руки и исхудавшее лицо. Кожа вокруг глаз серая, волосы зачесаны назад и закреплены заколками. Но лицо ее по-прежнему идеально, как на портретах Россетти. Голова запрокинута назад, на истонченных болезнью губах бледная улыбка, она похожа еще и на «Офелию» Джона Эверетта Милле[54], которую я очень любила лет в двенадцать, до такой степени, что даже повесила ее на стену у себя в комнате в Чолладо. Когда я начала рассказывать про Наоми, веки Саломеи дрогнули: она хотела подать знак, сказать, что слушает меня, что ждет. Фредерик предупреждал: «Если ты не пойдешь к ней сейчас, потом будет поздно». Но я пошла не из-за этого. Мне просто вспомнилась птица, которую я подобрала когда-то ребенком и о которой позабыла. Мне захотелось поделиться этой птицей с Саломеей, не потому, что она так же дорога мне, как была когда-то дорога эта птичка, о которой я заботилась до самого конца, а потому, что ее история – такая же, как у всех живых существ. Самая загадочная история – история жизни от первого мига рождения.
За эти несколько недель, проведенных с Сойкой, Наоми узнала, что такое любовь. Приходя из школы, она стремглав бросалась в ванную, а голубая птичка приветствовала ее громким криком, означавшим не только «Мама, я хочу есть!». Этот крик выражал еще и радость встречи после долгого сидения в одиночестве в темной комнате. Наоми брала Сойку на руки, сажала к себе на плечо, а та легонько поклевывала ее в ухо, теребила ей волосы. Затем начинался процесс кормления, Наоми брала палочками мучных червей и опарышей, совала ей прямо в клювик и приговаривала, чтобы та открывала рот пошире: «Ам! Ам!», как делают все мамы, когда кормят с ложечки своего малыша. Однако с Сойкой что-то было не так, Наоми поняла это, заметив маленький белый шарик у основания ее клюва. Она сказала об этом Хане, и они решили съездить показать Сойку в Сеульский государственный университет, где есть специальная служба, занимающаяся дикими животными. Попасть на прием им помогла Ю Ми, приятельница Ханы, работавшая в больнице в техническом отделе. Диагноз оказался страшным. У Сойки обнаружили вирус, который убивает диких птиц, деформируя им клюв и нарушая проходимость трахеи. Птичка была обречена, и ветеринар предложил сразу усыпить ее, чтобы она не мучилась и не заразила других птиц. Домой Наоми вернулась вся в слезах. Убить Сойку она не согласилась, несмотря на все уговоры Ханы: «Ты должна согласиться, Наоми, для нее это единственный выход, чему быть, того не миновать, тут уж ничего не поделаешь». Но как ей расстаться с Сойкой, которая так ее любит, которая так доверяет ей, повсюду ходит за ней, так хорошо кушает, а после еды поет, потягивается, расправляет крылья, показывая свои голубые перышки? Наоми никогда не делала этого раньше, но теперь она стала молиться – всем святым, всем духам, которых встречала в своих сновидениях, – прося их помочь бедной Сойке выздороветь. С этого дня Наоми стала отвоевывать у безжалостного рока каждое мгновение Сойкиной жизни: день, час, отнятые у болезни, каждый прием пищи придавал ей сил, каждое биение сердца Наоми помогало биться и ее сердечку, стук которого Наоми ощущала сквозь пух, когда держала птичку в своих руках. Чтобы развлечь Сойку, Наоми раздобыла где-то диск с голосами птиц и проигрывала его на компьютере Ханы. Она нашла в Интернете записи горных соек и давала их слушать своей Сойке, которая широко раскрывала глаза, выказывая явное удовольствие. Перед сном Наоми устраивала ее на ночлег на ветке рядом со своим матрасом, чтобы слышать, чтобы быть начеку, если вдруг что-то случится. Ночью она не спала, думала о том, сколько всего могла бы увидеть, почувствовать Сойка, если бы выжила: вкус ветра в небе, зеленый ковер рисовых полей внизу, под собой, горы и леса, аромат разогретых на солнце сосен, под корой которых она ловила бы червячков, как учила ее Наоми. «Не умирай, пожалуйста, – словно молитву, повторяла шепотом Наоми. – Тебе еще предстоит увидеть столько прекрасных вещей, я же спасла тебя, ведь ты уже тогда могла погибнуть, не умирай!»
Саломея слушает мою историю, я знаю – ей нравится, потому что веки ее иногда приоткрываются, и тогда на черных глазах блестит слезинка. Когда я уселась на металлический стул рядом с ней, врач, женщина примерно того же возраста, что и Саломея (может, потому она и сострадает этой несчастной, дошедшей в болезни до последней точки), сказала мне: «Знаете, она, похоже, уже ничего не осознает, кроме лекарств, которые ей дают для облегчения боли. Но вы поговорите с ней, она услышит, даже если вам покажется, что она спит, знайте – она слышит вас». Я одна прихожу к ней каждый день, может, потому что у меня сейчас нет работы, а экзамены уже кончились. Экзамены я провалила, год наверняка пропал зря, возможно, у меня не будет средств для продолжения учебы, и мне придется вернуться туда, назад, уехать далеко от Сеула, чтобы помочь матери в работе. Господин Пак, Фредерик – он ведь так любит Шопена, говорит, что скоро поедет в Штаты, в большой университет – Рутгерс (почему-то это произносится как «Ратгерс»)[55]. Поехать вместе с ним он мне не предложил, да я и не смогла бы, наверно… Что, тоже стать «сучкой»? Саломея – вне всего этого. Она одна на своем острове, вдали от шума, от бурь, мой голос – единственная нить, удерживающая ее здесь.
Сойка теряла силы. Если раньше она жадно набрасывалась на еду, стоило только Наоми протянуть ей палочки с опарышем, то теперь отворачивалась. Время от времени она издавала свое пронзительное «Пяк! Пяк!», но теперь в ее крике Наоми слышала не радость, а что-то, похожее скорее на раздражение и страх, на вопрос, на который у нее не было ответа. Чтобы как-то развлечь ее, Наоми брала птицу на руки и, прижав к себе, спускалась вниз, в облезлый садик перед домом, где гуляла с ней под деревьями. Наоми думала, что Сойка, возможно, узнает место, где родилась, вспомнит свою маму, родное гнездо. Но как только они выходили на улицу, Сойка начинала дрожать и, закрыв глаза, прижималась к шее девочки. Слишком большим был для нее мир, слишком светлым небо, холодный ветер пронизывал ее пух, а цепляться за ветки, которые подставляла ей Наоми, у нее не было сил, или, возможно, она боялась, что девочка бросит ее на дереве. Делать было нечего, Нуни, помощница ветеринара в клинике, сказала тогда: «Рано или поздно тебе придется принести ее сюда, чтобы мы помогли ей умереть. Она сама попросит тебя об этом, и если ты ее любишь, то должна будешь оказать ей эту услугу». Старая Хана ничего не говорила, только смотрела, как Наоми прижимает к себе птицу, и вздыхала. Любовь – это испытание, думала она, ей самой довелось пережить все это, когда она увезла Наоми из приюта, взяв на себя ношу, которую уже не могла сбросить, раз уж берешься за что-то, надо идти до конца. Теперь Наоми не устраивала Сойку на ночь на ветке, примотанной скотчем к раковине. Она сажала ее себе на грудь (на пеленку, потому что та могла напачкать) и ждала, пока птица не уснет. Затем осторожно пересаживала на насест, боясь каким-то образом навредить ей во сне, и слушала ее дыхание. Раньше ей было невдомек, что такое маленькое существо может так шумно дышать, время от времени вскрикивая, словно увидев страшный сон. Наоми была дорога каждая минута ее сна. Тогда она и сама засыпала неглубоким сном, населенным странными видениями. Ей снились разные создания, которых она перевидала во сне начиная с самого раннего детства, некоторые – симпатичные, другие – злобные, ужасные. Часто ей снились два дракона в небе над Сеулом, они накрывали собой город и реку, а иногда просто медленно шевелились, терлись друг о друга. А еще ей снилось, что она улетает вместе с Сойкой, она видела, как они летят над полями, над лесами и рисовыми плантациями, летят на острова в океане.
Саломее тоже хотелось бы пошевельнуться. Может быть, ей больно от пролежней на спине, а может, судорогой сводит ноги. Я осторожно массирую ее, как меня научили, когда я ухаживала за бабушкой. Разминаю одеревеневшие сухожилия, мускулы, пальцами медленно-медленно гоню вверх кровь и лимфу. Аппарат искусственного дыхания шуршит как прибой на галечном пляже, пронзительно пикает кардиомонитор. Скоро должна подойти медсестра, бледная, с длинными черными волосами, скрученными в узел под белой шапочкой; она вставит шприц в трубку, прикрепленную к вене на правой руке Саломеи, впрыснет мутную жидкость, снимающую боль. «Теперь она уснет до утра». Сестра закроет планки вертикальных жалюзи, комната погрузится в полумрак, но в коридорах по-прежнему будут гореть неоновые лампы. Я встану и бесшумно пойду к двери палаты.
В ту ночь Наоми разбудил какой-то звук, она вскочила с постели и увидела, что Сойка упала со своего насеста. Она лежала на боку на полотенце, в раковине, и по трепещущим перышкам было видно, что птица еще жива. Наоми осторожно взяла ее в руки и прижала к сердцу, нашептывая разные ласковые слова. Но Сойка оставалась безжизненной: головка ее была запрокинута назад, глаза закрыты. Тогда Наоми вспомнила о школьных уроках первой помощи и стала дуть ей в приоткрытый клювик, чтобы восстановить дыхание. «Очнись, Сойка, умоляю тебя, очнись!» Через мгновение Сойка очнулась, приоткрыла глаза и посмотрела на Наоми, но взгляд ее был далеким, потерянным. Наоми почувствовала, что птица дрожит, ей как будто хотелось расправить еще раз крылышки, порадовать девочку своими голубыми перышками. Она два раза прокричала свое «Пяк! Пяк!», но вместо радости в ее крике теперь слышалось страдание: тщетно пыталась Наоми удержать жизнь, покидавшую маленькое тельце. «Сойка… Сойка…» – шептала девочка. Она еще раз подула ей в клювик, помассировала через пух сердечко. Птичка вдруг выпрямилась, запрокинув голову, словно пытаясь взлететь, ее крылья раскрылись в руках Наоми. Сойка умерла.