Жан-Луи Байи – В прах (страница 16)
Прием ему так понравился, что на следующих концертах он его повторил. Луи Дарёй закипая. Люди негодовали. Я играю не для людей. Они заплатили за то, чтобы слушать тебя. Ну и что? Играли бы сами: тогда бы не пришлось платить и слушали бы их самих. Ты кончишь тем, что будешь подыгрывать на полдниках в курортном казино. Ну и хорошо, я люблю игровые автоматы.
Разговоры между Дарёем и Полем-Эмилем всегда завершались колкостями. Но не доходили до того, чтобы импресарио осмелился высказать своему подопечному то, что он угадывал на каждом концерте, эту неловкость слушателей, когда фигура Поля-Эмиля появлялась и его черты вырисовывались на свету; чувство, с которым они не могли совладать, ощущение чего-то ошибочною, а еще более смутное ощущение того, что его уродливость обвиняла их, не тронутых уродством, подобно тому как его гениальность за инструментом осуждала их посредственность. Ощущая одновременно несправедливость своего везения и своей ограниченности, они весь концерт неосознанно злились на Поля-Эмиля, а под конец эта образина осмеливается еще и потешаться над ними. Следующие концерты они проведут вместе с последней скрипичной нимфеткой, клавесинным Браммелом, кларнетным Валентино. А этот Луэ пускай проваливает с глаз долой.
Это происходило еще до известной нам измены. После нее все осложняется и усугубляется.
Критики единодушны: несмотря на столь юный возраст, Поль-Эмиль Луэ достиг вершин фортепианного искусства. Его техника кажется безупречной. Он постоянно испытывает себя на виртуозность и выходит из этих испытанной победителем. Его сравнивают с Горовицем, в частности, когда он требует инструмент, клавиши которого отзывались бы на опустившееся перышко. Он берет безумные темпы, как фигурист, чередует каскады из тройных тулупов. Будут еще долго вспоминать его выступление с Московский филармоническим оркестром, где он даже не блестящим, а ослепительным образом справился с легендарными трудностями Третьего концерта Рахманинова: дерзновенность повелителя.
Но это еще не все. Обрушившееся несчастье — черт бы побрал зловредною писателишку, нашелся бы на Бюка какой-нибудь Страшный Бука — закалило Поля-Эмиля и открыло ему врата, ключ от которых дается лишь великим. Он триумфально исполняет Бетховена. «Редко „Соната для Хаммерклавира" исполнялась с такой глубиной: Поль-Эмиль предлагает потрясающее видение грандиозной архитектоники, которую подчиняет себе с первых же тактов, словно необычайный музыкальный интеллект позволяет ему охватывать ее целиком, хранить в уме во время всего исполнения. Самый придирчивый критик, всегда готовый выискивать изъяны, сразу же отказывается, зная наверняка, что его усилия будут тщетны». — Еще одно испытание, которое он преодолевает с такой же легкостью, но уже другими средствами — обманчивая простота Моцарта, Под его пальцами раскрываются Гайдн, Шуман. «Не одно десятилетие я слушал ,,Kinderszenen“ в исполнении многих талантливых и гениальных музыкантов, — написал один критик, — и не думая, что смогу открыть что-то новое. Сегодня я спросил себя, слышал ли их когда-нибудь вообще».
Но часто Поль-Эмиль заходит слишком далеко. Измена сняла все барьеры: терять ему нечего, он похож на отчаявшегося человека, который идет по краю пропасти и думает, что если упадет, то покончит со своим отчаянием, а если не упадет, то увидит то, что другие никогда еще не видели. Когда он не проваливается, то открывает в исполнительстве новые пути. Когда проваливается, то ему кажется, что его провал — своеобразная месть, иначе он не может объяснить ощущаемое им парадоксальное облегчение.
Он берет головокружительные темпы: по эту, удачную, сторону грани — гениально; чуть быстрое — сложные пассажи слипаются, звуковой объем теряется, — плохо. Между ярчайшим выявлением того, в чем композитор не осмеливался признаться самому себе, и полный искажением замысла удерживается граница, тонкая нить, на которой Поль-Эмиль все время рискованно балансирует. Он все чаще непредсказуем, его выступления все чаще неровны. По-прежнему говорят о гении, но гении взбалмошной, лунатическом. Поговаривают, что он выпивает, хотя это неправда. Подумывают, хотя и не пишут, что его подстерегает безумие. Он начинает пугать.
Если бы его дерзость была только музыкальной! Но он и ведет себя все более экстравагантно. С публикой — все резче, жестче, вызывающе. С каждым выступлением просьбы сыграть на бис раздражают его все сильнее. Иногда он отвечает сонатиной, иногда — отрывком на три четверти часа, назло зрителям, которые должны успеть на электричку или отпустить няньку; а иногда — словами: сегодня вам бисов не будет, провинились, слишком много кашляли. После триумфального исполнения Третьего концерта Рахманинова, вместо того чтобы пожать руку первой скрипке, он целует в губы приглянувшуюся альтистку. Дирижеры побаиваются, устроители концертов вот-вот начнут отменять его выступления и менять программу. Луи Дарёй тревожится и негодует.
XV. Смерть Майкла Джексона
25 июня 2009 года умирает Майкл Джексон. И весь мир, уже не обращавший на него особо-го внимания, вдруг вспоминает о его существовании. В эйфории забывается писклявый гном, большой друг жирафов и маленьких мальчиков, — которым его по глупости изувеченное хирургией лицо, должно быть, внушало неподдельный ужас, — и остается лишь прыгающий эльф, чудесное воплощение вековой Америки и вечной юности, музыки, гениальности, всего того, что лучше выражается гиперболой. Так мир, склоняясь над трагической кончиной великого человека, с восхищением открывает для себя новое слово: пропофол.
Ибо новый Моцарт спал плохо. По вечерам он раскладывая свои искусственные волосы на ночном столике, массировал лысый череп, втирал мази, нахваливаемые разными шарлатанами. Затем засовывай себе в горло золотой раструб, инкрустированный бриллиантами и гравированный королевской короной, чтобы доктор туда вливая антидепрессантные, снотворные и успокаивающие средства, ветеринарные микстуры и чудодейственные зелья. Сиделка раздевала его — ласково подтрунивая над миленьким придатком, который могла взять в ладонь и, не приводя в волнение, приласкать — укладывала в постельку и укрывала одеяльцем.