реклама
Бургер менюБургер меню

Жан Лабрюйер – Характеры, или Нравы нынешнего века (страница 63)

18

Heur[87] легко было поместить там, где не станет bonheur;[88] создав такое истинно французское прилагательное, как heureux[89], оно перестало существовать. Поэты иногда еще пользуются: им, но не столько по доброй воле, сколько по требованию размера. Issue[90] процветает, а породившее его issir[91] упразднено, в то время как fin[92] здравствует, а его детище finer[93] умерло; cesse и cesser[94] существуют на равных правах. Verd не образует больше verdoyer[95], fête — fêtoyer[96], larme — larmoyer[97], deuil — se douloir и se condouloir[98], joie — s'éjouir[99], хотя то же слово joie образует se réjouir и se conjouir, точно так же как orguefl образует s'enorgueillir[100]. Прежде о людях говорили собирательно gent;[101] это легко произносимое слово вышло из употребления, а вместе с ним и слово gentil[102]. Мы говорим diffamé[103], но забыли, что происходит оно от устарелого fame[104], часто произносим curieux[105], но не помним cure[106]. Мы отказались от si que в пользу de sorte que или de maniére que[107], от de moi в пользу pour moi или quant à moi[108], от je sais que c'est qu'un mal в пользу je sais ce que c'est qu'un mal[109], хотя говорить по-старому было проще: в первых двух случаях помогала аналогия с подобными же латинскими выражениями, а в последнем — фраза была на одно слово короче и ее удобнее было произносить в надгробных речах. Обычай выбрал par consequent вместо par conséquence[110], но en conséquence вместо en conséquent[111], façons de faire вместо maniéres de faire[112], но maniéres d'agir вместо façons d'agir;[113] предпочел глагол travailler глаголу ouvrer[114], être accoutumé — souloir[115], convenir — duire[116], faire du bruit — bruire[117], injurier — vilainer[118], piquer — poindre[119], faire ressouvenir — ramentevoir[120]. Pensées заняли место pensers[121], которые так чудесно выглядели в стихах. Мы говорим grandes actions, а не prouesses[122], louanges, а не loz[123], méchanceté, а не mauvaiseté[124], porte, а не huis[125], navire, а не nef[126], armée, а не ost[127], monastére, а не moustier[128], prairies, а не prées…[129] А ведь все эти одинаково прекрасные слова могли бы жить рядом в языке, безмерно обогащая его! Обычай путем прибавления, изъятия, перестановки или изменения нескольких букв обратил fralater в frelater[130], preuver в prouver[131], proufit в profit[132], froument в froment[133], pourfil в profil[134], pourveoir в provision[135], pourmener в promener[136], pourmenade в promenade[137]. Тот же обычай требует, чтобы прилагательные habile, utile, facile, docile, mobile, fertile[138] одинаково оканчивались и в мужском и в женском роде, тогда как vil[139] в женском роде дает vile, a subtil[140] — subtile. Он изменил старинные окончания некоторых слов, превратив scel в sceau[141], mantel в manteau[142], capel в chapeau [143], coutel в couteau[144], hamel в hameau[145], damoisel в damoiseau[146], jouvencel в jouvenceau;[147] при этом мы никак не можем сказать, что французский язык много выиграл от этих замен и подстановок. Так ли уж полезно для языка во всем подчиняться обычаю? Не лучше ли стряхнуть гнет его деспотической власти? А если следовать обычаю, то надо вместе с тем прислушиваться и к голосу разума, который подсказывает нам, как избежать путаницы, и вместе с тем помогает определять корни слов и связь, существующую между живым языком и языками, его породившими.

Лучше ли писали наши предки, чем пишем мы? Превосходим ли мы их в умении выбирать нужные слова, в изяществе слога, в ясности и сжатости изложения? Об этом много спорят, но не могут прийти ни к какому решению. Споры эти вовек не кончатся, если мы будем следовать примеру тех, кто сравнивает какого-нибудь бездарного писаку прошлого века с нашими самыми прославленными авторами, стихи Лорана{162}, которому платили деньги, чтобы он больше не писал их, со стихами Маро и Депорта{163}. Чтобы найти правильный ответ, нужно противопоставить один век другому и сопоставить одно превосходное произведение с другим, например, лучшие рондо Бенсерада и Вуатюра с теми рондо, которые я привожу ниже; история сохранила нам эти стихи{164}, но кто и когда их написал, мы не знаем.

Давным-давно, меж рыцарей блистая, Ожье неверных в их стране разил. Он, жалости к язычникам не зная, Великие дела там совершил. Изъездил свет от края и до края И воду юности себе добыл. Был стар Ожье. Ушла весна младая, А вместе с ней погас и юный пыл Давным-давно. Но лишь водой волшебной он омылся, Как тут же на глазах переменился И стал таким, как в прежние года… Увы, увы! Все это — небылицы. Мне жаль вас, перезрелые девицы: Вам в той воде уже пришла нужда Давным-давно. Сей славный муж — пример для всех времен, Достойный лавров и хвалы премногой: В обман нечистой силою введен, Он сочетался браком с козлоногой. До правды все же доискался он, Но страх отринул, совладал с тревогой, За что был до небес превознесен Людской молвой, придирчивой и строгой, Сей славный муж. Узнав, как он отважен и умен, Дочь короля взяла его в полон, Хотя слыла средь многих недотрогой. С кем жить спокойней — с женщиной земной Иль с ведьмою хвостатой и двурогой — Постигнуть мог с отменной полнотой Сей славный муж.

Глава XV

О церковном красноречии

Христианская проповедь превратилась ныне в спектакль. Евангельское смирение, некогда одушевлявшее ее, исчезло: в наши дни проповеднику всего нужнее выразительное лицо, хорошо поставленный голос, соразмерный жест, умелый выбор слов и способность к длинным перечислениям. Никто не вдумывается в смысл слова божьего, ибо проповедь стала всего лишь забавой, азартной игрой, где одни состязаются, а другие держат пари.

Светское красноречие, процветавшее при Леметре, Пюселе и Фуркруа{165} в залах судебных заседаний, теперь уже не в ходу там; оно переселилось на церковную кафедру, где ему не должно быть места.

Красноречие царит ныне даже у подножия алтаря, там, где свершаются таинства; миряне судят проповедников, бранят их или одобряют, но они равно холодны и к той проповеди, которая им по вкусу, и к той, которой они недовольны. Оратор одним нравится, другим нет, но в обоих случаях он никого не исправляет, ибо и не пытается никого исправить.

Смиренный ученик внимает словам учителя, извлекает пользу из его наставлений и, в свою очередь, становится учителем. Человек, преисполненный гордыни, критикует проповедь, словно это книга какого-нибудь философа, и в конце концов так и не набирается ни христианских добродетелей, ни ума.

Пока не явится человек, который, проникшись духом Святого писания, начнет просто и убедительно толковать народу слово божье, до тех пор у ораторов и риторов отбоя не будет от поклонников.

Цитаты из светских книг, ненужные отсылки, пустой пафос, антитезы, гиперболы больше не в ходу; скоро проповедники перестанут рисовать в своих речах портреты великих людей и ограничатся толкованием Евангелия, которое всегда волнует сердца и обращает слушателей к истинной вере.

Он появился наконец — человек, которого я не чаял увидеть в наше время и все же ожидал с таким нетерпением! Придворные рукоплескали ему — одни потому, что наделены разумом, другие потому, что стараются соблюдать благопристойность. Вещь неслыханная! Они покинули королевскую капеллу, дабы вместе с народом внимать слову божьему из уст этого святого человека[148]. Но столица оказалась другого мнения: прихожане — вплоть до церковных старост — покинули храмы, где он проповедовал; пастыри были стойки, но паства разбежалась, привлеченная ораторами соседних церквей. Мне следовало бы предвидеть это и не утверждать, что едва такой человек явится, как все пойдут за ним, едва он заговорит, как все кинутся его слушать: я должен был знать, как неодолима в человеке — да и во всем сущем — сила привычки! Вот уже тридцать лет, как люди внемлют риторам, декламаторам, перечислителям и без ума от всех, кто живописует в полный рост или в миниатюре. Еще совсем недавно проповедники сочиняли такие неожиданные, блестящие, острые концовки и переходы, которые были под стать эпиграммам; должен признать, что теперь они стали скромнее и речи их подобны обыкновенным мадригалам. Каждая проповедь неукоснительно, с математической точностью предлагает вашему вниманию три раздела: в первом доказывается то-то, во втором — то-то, в третьем — то-то. Таким образом, сначала вас убедят в одной истине, и это будет первым разделом речи; потом убедят во второй, и это будет вторым разделом; напоследок убедят в третьей, и это будет третьим разделом. Первый раздел просветит вас по части одного из важнейших догматов вашей веры, второй — по части второго, не менее важного, последний — по части третьего, важнейшего из всех; впрочем, за недостатком времени его придется отложить до следующей проповеди; наконец, чтобы несколько сократить проповедь и составить план… «Опять план! — восклицаете вы. — Какое длинное вступление к речи, на которую остается всего лишь три четверти часа! Чем старательнее втолковывают мне и разъясняют ее суть, тем больше я запутываюсь». Вы совершенно правы: таково обычное следствие нагромождения мыслей, которые, по существу, сводятся к одной-единственной и непомерно утомляют память слушателей. Нынешние проповедники так цепляются за эти длиннющие разделы, словно без них нет истинной веры и благодати. Но как, скажите на милость, могут хоть кого-нибудь наставить подобные апостолы, если паства с трудом понимает, о чем они ведут речь, не способна уследить за ходом их доказательств, то и дело теряет нить рассуждения? Я не прочь бы прервать буйный поток их красноречия просьбой остановиться и дать хоть минуту передышки себе и своим слушателям. Суетные проповеди, слова, брошенные на ветер! Времена всенародных толкований Евангелия прошли, их не вернули бы даже святой Василий{166} или Иоанн Златоуст{167}: паства разбежалась бы по другим приходам, лишь бы не слышать их голосов, их простодушных назиданий. Люди, — во всяком случае, большинство людей, — любят пышные фразы и периоды, восхищаются тем, чего не понимают, и верят, что достигли высот премудрости, если высказывают предпочтение первому или второму разделу, последней или предпоследней проповеди.