Жан-Ив Тадье – Лето с Прустом (страница 9)
Впрочем, Пруст не только портретист, прежде всего он антрополог и энтомолог. «Ни один автор не был в одно и то же время столь жесток и столь снисходителен к своим персонажам, – говорил его друг Жак Порель. – Он их выворачивает и перелицовывает, как заячью шкурку, но сперва он страстно влюбляется, и лишь затем они внезапно преображаются под его пером в исчадия ада. Они словно выпестованы своим почитателем»[13]. Пруст охвачен охотничьим азартом. И всё это ощутимо пульсирует и вибрирует в его романе. Иначе он вышел бы из моды и безнадежно устарел, этот художник, верный своему окружению, тому самому окружению, от которого мы, по правде говоря, уже отдалились на много световых лет…
Общество, которое он описывает, очень замкнуто. Это общество пережитков, оно ностальгирует по Второй империи, сожалеет о ее привилегиях и пытается ей подражать. Это реалистическая декорация мира волшебных сказок, родственная эстетике фильмов Федерико Феллини. У Пруста есть та же чрезмерность и та же чуткость. Да, ему интересны герцогини, графини, бароны, но не менее интересны слуги, лакеи, консьержи. Он жаждет быть одновременно повсюду.
Судя по тому, что рассказывали о нем близкие, что прежде всего бросалось в глаза, Пруст был большим шутником. Он обожал розыгрыши. Он был непревзойденным имитатором. Читая на публике страницу из своего нового произведения, он прыскал со смеху. Именно потому, что Пруст не принимал себя всерьез, он был так прозорлив, когда смотрел на окружающих.
Пруст не только сноб, он всегда был очень чувствителен и сосредоточен на внутренних переживаниях. В
Невероятно проницательный взгляд на мир, зачарованная сосредоточенность на прихотях и причудах людей – вот источники его умения всматриваться в себя и размышлять о себе. Поэтому то, что он сумел написать о любви, дружбе, желании, ревности, о потере и памяти, и сегодня кажется нам поразительно глубоким и современным.
Пруст, казалось бы, «светский» писатель – но «свет», описанный им, настолько многообразен и бесконечно многолик, что спустя долгое время мы, читатели, узнаем под масками, которые он изобразил, самих себя.
В
Госпожа Вердюрен сидела на высоком стульчике из навощенной ели; этот стул, подарок одного скрипача-шведа, смахивал на табуретку и не гармонировал с ее прекрасной старинной мебелью, но она старалась держать на виду подарки, поступавшие от «верных», чтобы дарители радовались, узнавая свои подношения, когда приходили в гости. Напрасно она уговаривала их ограничиваться цветами и конфетами, которые хотя бы исчезали со временем: ее не слушали, и постепенно у нее собралась коллекция ножных грелок, подушек, вееров, барометров и огромных фарфоровых ваз; она всё увещевала, а разномастные подарки всё копились.
Восседая на своем наблюдательном посту, она пылко участвовала в разговоре «верных» и развлекалась их «враками», но после того несчастного случая с челюстью отказалась от попыток по-настоящему покатываться со смеху и обходилась условной мимикой, которая, не утомляя ее и не подвергая риску, означала неудержимый смех. Стоило завсегдатаю подпустить словцо против «зануды» или против бывшего завсегдатая, отброшенного в стан «зануд», – и она тут же испускала тихий крик, крепко зажмуривала птичьи глаза, которые мгновенно затягивались поволокой, и внезапно, словно насилу успев скрыть непристойное зрелище или отразить смертельный удар, закрывала руками лицо, так что его вообще не было видно, и притворялась, что пытается подавить, проглотить смех, который, если дать ему волю, доведет ее до обморока – всё это к величайшему отчаянию г-на Вердюрена, который вечно воображал себя таким же любезным, как его жена, а сам, едва как следует расхохочется, тут же и выдыхался и сдавал позиции перед этим изощренным изображением неистощимого мнимого веселья. Вот так, упоенная забавами «верных», злословием и единодушием, г-жа Вердюрен, взгромоздясь на свой насест, точь-в-точь птица, которой подсунули печенье, размоченное в теплом вине, рыдала от наплыва дружеских чувств.[14]
3. Тайный лик Пруста
Наша индивидуальность создается мыслями других людей.
Всё начинается с голоса, загадки его неведомого голоса. Может, он походил на голос Гийома Аполлинера, записанный на пленку более века назад? Голос приглушенный, как будто доносящийся издалека, который умел замечательно имитировать Жан Кокто, друг Аполлинера. Мы можем лишь представить его, вообразить и мысленно соединить с образом автора, когда тот смеется или при разговоре закрывает лицо руками… В своей книге
Как и беглянка Альбертина, Пруст – тоже человек убегающий. Мы бежим за ним, а он постоянно от нас ускользает. И я пустился на поиски этого необыкновенного автора, которого, казалось, знал уже так давно, и шел за ним по следу, как сыщик, обращая внимание на подробности и моменты, часто ускользающие от взгляда биографов… Да, они написали очень серьезные книги, и моя[16] ни в коей мере не смеет с ними соперничать, тем более что они мне очень помогли в погоне за призраком Пруста. Однако мне захотелось начать там, где заканчивались другие биографии, – на похоронах. Я воссоздал погребальное шествие, поскольку это было событие парижского масштаба, собравшее вместе Леона Доде, Кокто, Радиге и Маяковского. Я хотел отыскать места, где Пруст часто бывал, посетить пустую квартиру на бульваре Осман, пройти следом за ним по руинам исчезнувшего Парижа, от площади Мадлен до улицы Амлен. Я расспрашивал его друзей, рылся в их воспоминаниях, пытаясь отыскать того, кого они когда-то знали, и понять, каким он был в жизни: причуды, особенности его речи, невероятную память, страсть к генеалогии, любовь к сплетням, астрономические суммы, которые он тратил на чаевые или подарки…
Пруст был щедрым, но в то же время «трудным в общении», резким, капризным, совсем не похожим на тот пресный бесцветный образ, какой доносят до нас некоторые портреты. В интереснейших мемуарах, озаглавленных
Пруст – само воплощение литературы. Он – «человек-книга» во плоти – не считался с законами времени, писал ночью, спал днем. В свое предпоследнее лето, в 1921 году, он жалуется на сильную жару, но не может уехать из Парижа из-за астмы, пишет, лежа в пальто, под семью одеялами, с двумя грелками. Вся его жизненная энергия буквально перетекла в процесс написания книги. Пруст сам превратился в героя легенды.
Он с самого начала всё понимал про себя, про свои пороки и добродетели, если судить по автопортрету, посланному им в 1888 году своему другу Роберу Дрейфусу. Тогда ему было только семнадцать.
Знаете ли вы Х, моя дорогая [он обращается к Роберу Дрейфусу. – Ж. П.], я имею в виду М. П.? Что до меня, признаться, он мне не слишком нравится – эти его вечные порывы, озабоченный вид, великие страсти, прилагательные. Главное, он мне кажется не то глупцом, не то лжецом. Посудите сами. По-моему, он жить не может без объяснений. Через неделю после знакомства он вам намекает, что питает к вам горячую дружбу, уверяет, что любит вас отцовской любовью, а сам влюбляется в вас, как женщина. <…> Притворяется, будто он над вами шутит, пустословит, передразнивает, а сам намекает, что глаза у вас дивные, а ваши губы вводят его в искушение. Самое неприятное, что сперва он ухаживает за Б, потом покидает его, чтобы увиваться за Д, но и этого он скоро бросит и прильнет к Е, а потом склонится к ногам Ф. Кто же он, п… [педераст?], дурак, трепло, идиот? Боюсь, мы этого никогда не узнаем. Возможно, он и первое, и второе, и третье, и четвертое.[18]