Жан-Ив Тадье – Лето с Прустом (страница 6)
От этой всепоглощающей любви, которая могла бы служить примером эдипова комплекса, рассказчик – а с ним и Пруст – не исцелится никогда, хотя впоследствии он будет страдать от нее даже спустя долгое время, после того как бабушка заболеет и умрет. В середине
Пруст всё-таки отыскал место, где мать никогда не умрет, ведь он дарит ей бессмертье и через бабушку – которая умирает, но остается бессмертной, и через образ матери, которая в романе не умирает. Она исчезает, словно растворяется в воздухе, но всё равно остается где-то тут, за страницами книги. Так мы видим, как литература торжествует над судьбой. Если смерть – это судьба, то литература – место, где не умирают.
В
Как только бабушка сказала, чтобы я оставался в Донсьере, мне тут же страшно, безумно захотелось домой. Она предоставляла мне свободу, а я и вообразить не мог, что она когда-нибудь на это согласится, и от этой свободы внезапно мне стало так тяжело на душе, как будто я получил ее после бабушкиной смерти, как будто я-то ее люблю по-прежнему, а она навсегда меня покинула. Я кричал: «Бабушка, бабушка!» и хотел ее поцеловать, но со мной был только голос, неосязаемый призрак, такой же, быть может, как тот, что явится мне после ее смерти. «Поговори со мной!» – но в этот момент я перестал слышать ее голос и остался совсем один. Бабушка меня больше не слышала, связь прервалась, мы были отрезаны друг от друга, недосягаемы друг для друга, я продолжал звать ее на ощупь в темноте и чувствовал, что ее зов до меня тоже не долетает. Меня трясло от того самого ужаса, что давным-давно напал на меня в детстве, в тот день, когда я потерял бабушку в толпе; ужас не оттого, что я не мог ее найти, а оттого, что знал: она меня ищет и понимает, что я тоже ее ищу; ужас такой, будто обращаешься к тем, кто уже не может ответить, и хочешь, чтобы они хотя бы услышали всё, чего ты не высказал им раньше, и уверили тебя, что больше не страдают. Мне казалось, что возлюбленная тень уже ускользнула от меня и затерялась среди других теней, и, один перед аппаратом, я всё повторял понапрасну: «Бабушка, бабушка!», как Орфей, оставшись один, повторяет имя покойной.[7]
3. Шарль Сванн
Сколько возможных удовольствий мы вот так приносим в жертву собственному нетерпению, когда рвемся получить удовольствие немедленно!
Современники Пруста пытались понять, есть ли в романе «ключи». Но такое прочтение Пруст считал невероятно поверхностным, хотя сам порой стремился отыскать «ключи» у других: по его мнению, подобный подход мог испортить всё наслаждение, которое получаешь от искусства романа. Поэтому он отрицал, что у его персонажей имеются прообразы, хотя и признал к концу романа, что за Шарлем Сванном стоит реальный человек: Шарль Хаас. Сегодня почти забытый, Хаас – еврей, финансист – принадлежал к крупной буржуазии. Человек богатый и образованный, он был также генеральным инспектором художественного музея Парижского муниципалитета, писал статьи и книги, имел репутацию выдающегося коллекционера. Создавая Сванна, Пруст несколько «сузил» Хааса, лишил его некоторых существенных черт, прежде всего потому, что Сванн – неудавшийся искусствовед. Он пишет и никак не может закончить биографию Вермеера. То есть Пруст делает из Сванна персонажа, каким всегда опасался стать сам, автора, у которого не получается писать, которому не удается завершить свое произведение. То же самое и в любви. Сванн часто влюбляется, он одержал много любовных побед, но главная любовь его жизни – центральная тема – это любовь к Одетте де Креси, кокотке, о которой он скажет в конце, что она «не в его вкусе». Пруст выплеснул на страницы книги свои собственные страдания. К примеру, ревность Сванна к Одетте – это ревность Пруста к композитору Рейнальдо Ану. В то же время он наделяет его своим остроумием, своим юмором: Сванн, как и Пруст, ироничен и обаятелен, он очень нравится читателям, хотя, в сущности, не слишком глубок. По-человечески это скорее неудачник, который в жизни ничего не достиг, только ходил к портному, ужинал в своем клубе, обманывал и обманывался.
Хотя Сванн – самый популярный персонаж романа, Пруст ни разу не дает подробного описания его внешности. В этом смысле он идет наперекор Бальзаку – полагает, что портрет героя романа – всегда лишь моментальный фотоснимок, и что лица бывают разными в разные дни. Взгляд на людей постоянно меняется. Вот почему он никогда не дает портрета в рост, тогда как автор
Кроме того и, возможно, в первую очередь Шарль Сванн – тот, кто любит сонату Вентейля. К музыке у него отношение своеобразное, чувственное; так, по мнению Пруста, нельзя любить настоящую музыку. В
И наконец, Шарль Сванн – в каком-то смысле тень рассказчика, тот, кто до него испытает и проживет любовные страдания. Какой-то критик сказал, что Сванн – словно Иоанн Креститель по отношению к Христу. Он сообщает рассказчику и о страданиях любви, и о величии искусства, но сам в конечном счете не достигнет высот ни в любви, ни в искусстве. Рассказчик, в отличие от него, всё же напишет свою книгу.
Сванн – несчастный любовник. В книге
Тогда он с жадным любопытством постигал радости человека, живущего любовью. Он думал, что можно будет на этом остановиться, что ему не придется узнать о горестях любви: а теперь как мало значило для него очарование Одетты по сравнению с чудовищным ужасом, стоявшим у него над головой, как мутный ореол, с беспредельной тоской – не знать поминутно, чем она занята, видеть, как она всегда и везде ускользает из-под его власти! Увы, он помнил, с каким выражением она воскликнула тогда: «Но я всегда могу вас видеть, я всегда свободна!» – теперь-то она никогда не была свободна! – он помнил, сколько интереса, сколько любопытства было у нее к тому, чем он жил, и к нему самому, как страстно она мечтала проникнуть в его жизнь, добиться от него этой милости, а он-то, напротив, опасался, как бы это не обернулось для него множеством досадных помех; он помнил, как ей пришлось упрашивать его пойти с ней вместе к Вердюренам; а когда он раз в месяц приглашал ее к себе, как ей всякий раз приходилось его уламывать, сколько раз она ему твердила, что видеться каждый день было бы восхитительно (тогда она об этом мечтала, а ему это казалось хлопотно и скучно); и как потом она возненавидела эти ежедневные встречи и решительно положила им конец, – а ведь для него они уже превратились в непобедимую привычку, а ведь ему они были мучительно необходимы. Как он был прав, когда во время их третьей встречи она ему твердила: «Ну почему вы не хотите, чтобы я приезжала к вам чаще?» – а он галантно, со смехом, отвечал: «Потому что боюсь страданий». Увы! Он по-прежнему иногда получал от нее записки на бумаге с напечатанными названиями ресторана или гостиницы, откуда она писала, но теперь эти записки жгли его, словно огнем. «Из гостиницы Вуймон? Что она там делает? С кем? Что происходит?» Он помнил газовые фонари, их гасили на Итальянском бульваре, когда, вопреки всякой надежде, он встретил Одетту среди смутных теней той ночью, которая показалась ему почти сверхъестественной, и ведь так оно и было: недаром та ночь осталась во временах, когда ему даже и думать нечего было, не будет ли Одетте неприятно, что он ее ищет, что он ее найдет, настолько он был уверен, что для нее не может быть большей радости, чем увидеть его и вернуться домой вместе с ним; та ночь принадлежала таинственному миру, куда невозможно вернуться, если ворота захлопнулись. И Сванн замер, вновь переживая это счастье, как вдруг заметил горемыку, которого сразу не узнал и даже пожалел; ему пришлось опустить глаза, чтобы тот не увидел, что они полны слез. Этот человек был он сам.[8]