18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Жаклин Холланд – Бог безвременья (страница 7)

18

– Это твоя мама?

Кивок.

– А это твой папа?

Он помотал головой и принялся дорисовывать волосы на головах фигур.

– Тогда это он?

Он помотал головой еще раз.

– И где же тогда твой отец? – рассмеялась я. В детских рисунках родственные отношения и привязанности часто беззастенчиво выставляются напоказ. Лео лишь пожал плечами.

– Думаю, что один из них – ты, – сказала я, указывая на две мужские фигурки в середине. – Это ты, верно?

Кивок.

– Так, а кто же второй?

Лео взглянул на меня своими большими глазами, как будто оценивая, затем снова пожал плечами.

– Ты очень хороший художник, Лео. Очень. Давай попробуем изобразить что-нибудь еще.

Я протянула руку через его плечо к деревянной фигуре и поставила ее поближе к нему. Я подняла руки безликого человека, как будто он собирался отвесить глубокий поклон с театральной сцены.

– Нарисуешь его для меня? – попросила я.

Он, прищурившись, изучающе посмотрел на форму и наклонился вперед, слегка высунув язык и посильнее сжав карандаш. Он нарисовал фигуру. Из-за того, что он так крепко и старательно сжимал карандаш, линии выходили очень напряженными, но, несмотря на излишнюю резкость и угловатость, человеческая фигура получилась у него на редкость хорошо для такого маленького ребенка.

Затем я поставила фигуру на одно колено – нарисовать согнутую ногу в перспективе не всегда хорошо удается даже опытным художникам. Дети обычно решают проблему перспективы в духе Пикассо, изображая трудную ногу под другим углом. Лео не упростил себе задачу, не изменил положение ноги, следуя логическому представлению о том, как должна выглядеть нога, он нарисовал ее так, как видел: уже не ногу, а сочетание форм, которые все вместе складывались в ногу. Это был, конечно, детский рисунок, но тем не менее он поражал редкой смелостью, свободой от ограничений логики, интуитивным мастерством. Я разложила перед ним рисунки, чтобы мы вместе могли их рассмотреть.

– У тебя талант, Лео. Ты любишь рисовать? Это приносит тебе радость?

Он посмотрел на меня без малейшей радости в глазах, но затем кивнул, и уголок его рта приподнялся в жалком подобии улыбки.

– Ну что, пойдем покажем эти чудесные рисунки твоим родителям?

К моему удивлению, Лео помотал головой. Он с опаской потянулся к первому рисунку с домом и семьей, вытащил его, взялся за край и принялся плотно сворачивать. Свернув его в трубочку, он засунул ее поглубже в карман.

– Хочешь оставить его себе?

Он кивнул.

– А как насчет остальных? Можно я покажу их маме и папе?

Он снова кивнул, и я подумала, что, наверное, он не хочет огорчать отца тем, что того нет на семейном портрете. Но когда мы вернулись в кабинет, Кэтрин была одна. Она объяснила, что Дэйву пришлось срочно убежать на одну ужасно важную встречу, о которой он совсем позабыл, и мы обе сделали вид, что опечалены его отсутствием, хотя, я уверена, нам обеим стало только легче. Показывая Кэтрин рисунки Лео, я думала, что он вытащит и рисунок, спрятанный в кармане, ведь Дэйв ушел, но этого так и не произошло.

Оставшись одна, я долго рассматривала рисунки Лео. Они были, несомненно, талантливы. Я думала о Кэтрин и Дэйве Хардмэнах, о том, что их брак давно распался, прогнил и плохо пахнет, как заплесневелое яблоко. Я представила, что придется встречаться с ними на собраниях и что они будут сопровождать нас на школьных экскурсиях. Впрочем, маловероятно, что такие люди, как Дэйв Хардмэн, часто принимают активное участие в жизни ребенка. Скорее всего, общаться я буду только с Кэтрин, которая показалась мне достаточно милой. Обычно я стараюсь избегать таких проблем, которые сулило мне общение с Хардмэнами, но тут я пошла на риск – я сама была художницей, и мысль о работе с ребенком с задатками подлинного гения показалась мне заманчивой. Я приняла решение и позвонила Хардмэнам, предложив Лео место в школе. Как оказалось, это место он занял лишь чуть больше, чем наполовину.

Выйдя на крыльцо и бросив последний взгляд на подъездную аллею, я задаюсь вопросом, когда же сегодня появится Лео. Он всегда очень расстраивается, пропуская урок рисования.

– D’accord [16], глупышки мои, – говорю я, закрывая входную дверь и поворачиваясь к детям, все еще беспорядочно толпящимся или развалившимся на полу в прихожей. – Мы готовы идти в класс?

– М-м-м, как вкусно па-а-ахнет! – восклицает с голодным нетерпением, нелепо гримасничая, сидящий на полу Октавио.

– С’est vrai [17]. Ты прав, – говорю я. – Кто-нибудь еще хочет есть?

Урчанье в моем животе присоединяется к восторженным крикам детей. Повсюду запах крови, и я вот точно хочу есть.

III

Сначала меня держали в маленьком каменном каретном сарае в поместье деда. Находясь в одиночестве, я равнодушно играла с тряпичной куклой, принесенной дедушкой, или смотрела в щель между широкими синими ставнями. Сквозь щель было видно дом, возвышающийся над горизонтом, его огромный каменный силуэт с пятью дымоходами, устремленными в небо, казался крошечным в окружении гигантских сосен. Почти каждый день бабушка в черном траурном платье выходила гулять в сад. Из окна я наблюдала за тем, как она останавливается, бережно приподнимая цветок лилии, или наклоняется, прикрыв глаза, чтобы насладиться ароматом кустовой розы.

– Ты же понимаешь, что с ней нельзя заговаривать, – сказал дедушка, застав меня однажды у окна, – да, Аня?

При рождении мне дали имя Анна. Дедушка звал меня Аней, я смутно помнила, что в прошлом при редких встречах мне это даже нравилось, но теперь слышать это имя было невыносимо, оно напоминало о моем одиночестве и отрезанности от мира.

– Анна, – тихо сказала я дрожащими губами, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. – Меня зовут Анна.

Дедушка весело рассмеялся, выпятив живот, как будто я сказала что-то удивительно смешное. Прекратив смеяться, он вытянул руку, широко растопырив толстые грубые пальцы.

– Раусиум, Рагусиум, Раусия, – сказал он, считая на пальцах, – Раугия, Рахуза, Лавуса, Лабуса, Дубровник. Как только не называли мою родину. Заметь, это даже не полный перечень.

Он укоризненно погрозил мне пальцем.

– Имена как шляпы, Аня. Надеваешь, снимаешь. Если холодно, носишь ту, которая потеплее. Со временем имена меняются. Не привязывайся.

Он подошел к закрытому окну и выглянул в щель, у которой я стояла до этого.

– Ты не должна заговаривать с нею. Никогда. Я знаю, что тебе тяжело, дитя мое, и мне очень жаль, но это необходимо. Необходимо. Vremenie – те, кто умирают молодыми, – они как дети. Их понимание ограничено. Даже у хороших, как твоя бабушка. Неразумно сталкивать их с тем, что выше их понимания.

– А как же я, дедушка?

– Ты? – переспросил он. Казалось, мой вопрос одновременно развеселил и разозлил его. – При чем здесь ты?

– Я – выше моего понимания, – ответила я, и из моего глаза вытекла слеза, первая, которую я позволила себе пролить в его присутствии.

Он холодно посмотрел на меня глазами цвета темного меда и слабо улыбнулся одним уголком рта.

– Нет, – сказал он. – Не выше.

У дедушки был слуга Агостон, которому поручили заботиться обо мне. Это был высокий мускулистый мужчина с темными волосами и окладистой темной бородой, чуть подернутой сединой с одной стороны. Он приходил каждый день без стука, складывал новые поленья у очага, опорожнял ночной горшок и бросал на деревянный стол тушу только что забитого животного, и все это с ухмылкой на лице, в которой мне виделась скрытая угроза. Я сидела насупившись во время его прихода, боясь его самого и его ухмылки, но от этого она становилась только шире и страшнее.

Долгое время я не ела. Не могла. В животе урчало, но сама мысль о том, чтобы подойти к животному, поднять его, почувствовать, как обнажаются и выдвигаются мои новые потайные зубы, впиваясь в его кожу, казалась мне невыносимой. Она вселяла в меня ужас.

Когда Агостон приходил и видел, что я так и не притронулась к вчерашнему кролику или тетереву, он хватал его за одеревеневшие конечности и, угрожающе размахивая им, бормотал мне что-то на невразумительном наречии, на котором они разговаривали с дедушкой. Затем бросал труп на стол и впивался ему в шею своим ухмыляющимся ртом так, что маленькие струйки крови стекали по его подбородку. Когда я с отвращением отворачивалась, он смеялся.

Чтобы как-то утолить голод, я ночами пробиралась вниз и грызла грязную свеклу и морковь, хранившиеся там для упряжных лошадей. Овощи казались мне на вкус странными и несъедобными, но я все равно, сидя на грязном полу, старательно давилась ими, затем меня рвало, и я отчаянно рыдала, уткнувшись в свои красные от свеклы ладони. Я чувствовала запах лошадиной крови, от этого чувство голода обострялось, усиливая мое безумное отчаяние.

Несмотря на предостережение дедушки, мне все еще хотелось подойти к бабушке, выбежать с криком к солнечному свету и цветам, броситься к ней, зарыться лицом в мягкую шерсть ее черной шали. Я часто задавалась вопросом, насколько другой могла бы быть моя жизнь, если бы я сделала это, если бы пошла наперекор воле деда, а не позволила ему себя спрятать, превратившись в его марионетку, пешку в партиях, которые он разыгрывал. Но я была почти совсем одна на свете, кроме него, мне некому было довериться.

После нашего разговора дедушка, несомненно почувствовав мое желание, всегда сопровождал бабушку на прогулках по саду. Меня не было видно за ставнями, но он умудрялся смотреть прямо на меня. Взгляд его был спокоен, однако в нем читался явный запрет, и я не смела его нарушить.