Зельфира Трегулова – Искусство как выбор. История моей жизни (страница 4)
В следующий раз я приехала к родным год спустя. Обитателей в доме прибавилось – у моей кузины родился первенец, и они все лето прожили в Чолпон-Ата в той комнате, где я до этого жила, а я перебралась на большой диван в гостиной. Моя двоюродная сестра Зельфира – совершенно особенный человек, яркий, открытый, очень живой и энергичный, с радостным блеском в глазах, человек, живущий в первую очередь для своих близких вне зависимости от степени родства и щедро дарящий им свою любовь. Я не встречала в жизни таких людей и счастлива, что она сейчас, в свои восемьдесят с небольшим, остается такой же и что никакие жизненные трагедии не заставили ее измениться и изменить своей сути. И мне было с ней очень хорошо в те мои одиннадцать лет, хотя она вся была в своем материнстве, в бесконечных заботах о малыше, и я, понимая это, с удовольствием возилась с ним, чтобы дать ей хоть небольшую возможность передохнуть. А мальчик был просто чудесный, с огромными черными глазами, хотя совсем еще маленький – ему было тогда четыре месяца.
Потом мы съездили в Чолпон-Ата с мамой, когда у Зельфиры уже родилась дочка. Мне было четырнадцать лет. Тетя моя прожила долгую жизнь, и я приезжала к ней последний раз в 1990-х, хорошо понимая, что это, вероятно, моя последняя встреча с ней – а она ушла последней из семерых детей моей бабушки, невероятной женщины, спасшей всю семью после ареста деда в 1928-м.
История семьи
Моей маме тогда было восемь лет, ее младшему брату – три годика, старшему – девятнадцать, старшей сестре – шестнадцать, а между ними были еще трое сыновей. Когда в Немцев Поволжья под Саратовом, где жила семья, началась коллективизация, мой дед, у которого была мастерская по выделке мехов – он сам ездил в Сибирь, закупал там шкурки, обрабатывал и продавал, – решил добровольно отдать и мастерскую, и магазин, и, что самое главное, дом, хороший двухэтажный – в нем потом разместился сельсовет. В этом доме они жили со своими семью детьми, и бабушка очень этим его идеям противилась. Дед был идеалист, и, как рассказывала мама, они с бабушкой сильно из-за этого ссорились: он считал, что так надо и будет по справедливости, а бабушка – даром что неграмотная – ругала его. Она была очень сильным и трезво мылящим человеком. Тем не менее дед настоял на своем, и семья из девяти человек с трехлетним ребенком переселилась в летнюю кухню своей домработницы-немки, которая дала им кров. Туда и пришли ночью с ружьями, чтобы забрать деда. На следующий день бабушка отослала старшего сына прочь из этого села, и правильно сделала – через несколько ночей пришли и за ним. И тогда бабушка собрала то немногое ценное, что оставалось в семье, нагрузила огромную телегу с сеном, спрятала там остальных детей и выехала ночью из деревни. Из Немцев Поволжья семья добралась через все дорожные перипетии до Таджикистана, до аула Шахринау. Там средние и младшие дети и оканчивали школу. Мама рассказывала мне, что бабушка продала все свои украшения. А однажды ночью мама услышала что-то похожее на стон – бабушка пыталась сама снять золотые коронки, чтобы их тоже продать. Позже, уже когда мама, окончив школу с золотой медалью, уехала учиться в Ленинград, семья перебралась в город Фрунзе.
Дед тогда все еще сидел в ГУЛАГе, а потом был переведен на поселение в Караганду, где работал на комбинате «Карагандауголь». После того как на фронте погибли ее два сына, бабушка года два была в очень тяжелом состоянии. Потом горе немного отступило, и она решила написать письмо Сталину, в котором рассказывала, что ее пять сыновей воевали на фронте, два погибли, и просила вождя народов вернуть мужа домой. Писала, конечно, не сама – писать она не умела, и ей помогали, но в составлении текста она участвовала, и совсем недавно мои родственники в Бишкеке нашли черновик этого документа среди бумаг вернувшегося с войны сына, в семье которого бабушка жила свои последние годы. Как ни удивительно, письмо возымело действие, и деда вернули. Мама говорила, что он был очень тихий, ничего особенно не рассказывал, у него сохранились почти все зубы, и он, сидя за столом, очень долго и тщательно пережевывал пищу. Судя по рассказам мамы и по сохранившимся фотографиям, дедушка был блондином с серыми глазами, а черные волосы и карие глаза у всех в нашей семье – от бабушки Афифя, в которой помимо татарской была и башкирская кровь. Дед прожил дома меньше года – и умер в 1951 году, и все время бабушка ругала его за неразумие.
Все это я узнала однажды осенним вечером, когда я, первоклассница и отличница, пришла из школы с историей про Павлика Морозова, которую с очень большим чувством пересказала маме. Я гневно говорила о кулаках, о врагах народа, и тут мама – а я ей безоговорочно верила – произнесла слова, которые я помню, как будто это было вчера: «А ты знаешь, что твой дед был обвинен в том, что он кулак и враг народа, и что он отсидел в лагерях двадцать три года, а я многие годы считалась дочерью врага народа?» Было ощущение, что я получила удар в лицо, и тогда мама, поняв, что ей нужно рассказать мне все, уложила меня на свою тахту и до середины ночи рассказывала мне, семилетней девочке, историю нашей семьи. Она сделала то, чего не сделал никто из ее братьев и сестер, которым их дети тоже наверняка с жаром рассказывали про подвиг Павлика Морозова – ведь всех в советских школах учили более или менее одинаково…
В ту ночь я услышала не только об истории моей семьи – об истории страны, о тех ее страницах, о которых не рассказывали в школе. Но мама была достаточно предусмотрительна, чтобы объяснить мне, что говорить об этом в школе не нужно. Потом уже, сидя дома – как я часто делала, пользуясь своей субфебрильной температурой, – и ковыряясь в старых коробках, я нашла подборку газеты «Правда» за начало марта 1953 года, за каждый день, начиная с момента объявления о болезни Сталина и заканчивая днем похорон. Мама их все сохранила, это тоже был момент истины, и подобные чувства испытывали многие, поэтому не следует считать, что никто до 1956 года и до развенчания культа личности не догадывался о репрессиях.
То, что мама – дочь врага народа, следовало за ней повсюду. В студенческие годы ее один раз вызвали в Ленинграде на Литейный, в Большой дом, и пытались завербовать, но она прикинулась дурочкой. Потом, уже в Риге, когда на киностудии началось сокращение, ее пытались под этим же предлогом уволить, но и тогда она отбилась. Когда в марте 1953 года мама монтировала звук к траурному выпуску киножурнала «Советская Латвия», ей заглядывали в глаза и спрашивали: «А почему вы не плачете?», хотя музыку она смонтировала блестяще, подобрав вместо растиражированного марша Шопена потрясающий фрагмент из симфонии Бетховена № 3. То же самое спрашивали у моих дяди и тети, живших в Чолпон-Ата, их дочери, тогда школьницы, которым казалось, что родители не испытывают печали, которую должна была разделять вся страна, – хотя дядя был директором конного завода и большим начальником по тогдашним меркам. И это объясняет, почему они в свое время не отреагировали на историю про Павлика Морозова – время и обстоятельства были для этого совсем не подходящие.
Взросление. Мама. Отец
В раннем детстве я была не ребенком, а просто настоящей куклой – круглолицая, с широко распахнутыми глазами, с копной золотых кудряшек, всегда готовая к общению, в том числе и с людьми, которые оборачивались на меня, когда я с мамой или с няней шла по улице. И на всех своих многочисленных детских фотографиях я улыбаюсь – сказывались мамина любовь и забота, да и няни, по большей части, были добрыми, не ругали и не наказывали меня.
Мама меня в жизни ни разу не ударила даже по мягкому месту, хотя очень хорошо помню, что одна из случайных нянь очень настаивала на том, что детей нужно наказывать. Я, наверное, была любимым, даже прибалованным ребенком. Пока меня не отдали в детский сад, мир поворачивался ко мне только своей самой прекрасной стороной.
Не хочу сказать, что в детском саду меня сильно обижали, но я, видимо, не была создана для коллективной жизни. То же самое в школе – я всегда очень хорошо училась, учителя меня хвалили, хотя и иронизировали иногда над маминой привязанностью ко мне, но после уроков мне всегда хотелось скорее оказаться дома или на киностудии, рядом с мамой.
Мы с мамой были очень близки. На самом деле у каждой из нас был только один по-настоящему близкий человек – у мамы – я, а у меня – мама. Мама меня очень любила и очень обо мне беспокоилась. Она вообще была беспокойным человеком, и это мне передалось по наследству. А ей, в свою очередь, передался по наследству дедов идеализм (я, впрочем, унаследовала от них и это). Вера в то, что все должно быть в соответствии с самыми высокими требованиями и стандартами. Любовь – одна и на всю жизнь, материнство – с беззаветной самоотдачей.
Мамы часто не было дома – она работала, чтобы обеспечить нас обеих, а киностудия, которая в начале 1960-х годов была разбросана по Старой Риге, около 1965 года переехала в новое здание на Югле, достаточно далеко от центра. Мама часто брала меня после уроков с собой на работу, и киностудия на Югле стала для меня вторым домом. Я играла в парке рядом, а когда вечерело, перебиралась в тон-ателье, где мама записывала актеров, дублировавших фильмы на латышский язык, и я сидела там, в прямом смысле не дыша, чтобы не возник посторонний звук. Зато так я пересмотрела в детстве довольно много разного кино, правда по частям и эпизодам. А главное, в павильонах Рижской киностудии снимали в то время фильмы со знаменитыми актерами, и мама иногда заходила со мной на съемочную площадку. Я видела Евгения Урбанского, который снимался тогда в фильме «Большая руда», в эпизоде, где он лежит в госпитале. Мы подошли к нему, и я до сих пор помню его неотразимую улыбку. Во время съемок фильма «Моцарт и Сальери» я видела великого Иннокентия Смоктуновского. Помню невероятную Викторию Федорову с Валентином Смирнитским на площадке фильма «Двое», получившего потом главный приз за короткий метр на Московском кинофестивале. В общем, кино входило в мою жизнь наряду с изобразительным искусством, и был момент, когда я думала стать киноведом.