Захар Прилепин – Тума (страница 12)
Колокол непрестанно гудел, будто бы возносясь с каждым ударом всё выше.
Собаки неистово лаяли в ответ, словно бы тот гул был зримым и пролетал над куренями. Скотина ревела, как непоеная.
То там, то здесь стреляли, хотя стрельба в городке была под строгим запретом.
Овдовевшие казачки глядели из-за плетней на чужое веселье.
Степан, заслышав на базу кудахтанье и петушиный клёкот, поспешил туда – ласка забралась или дикий кот? – и увидел разом, в один взгляд: сидящую возле чурбака мать с топором в руке, жалкую куриную голову на чурбаке – и безголовую курицу, бегущую прочь.
Мать срубила птице голову сама – то был грех и для казачки, и для татарки.
Подняв глаза на Степана, она в кои-то веки пояснила по-русски, без улыбки, выговаривая каждое слово так, словно оно могло поранить острым краем рот:
– Отцу – на стол. Встречать его.
Два онемелых петуха сидели на горотьбе, взмахивая крыльями и не слетая, словно вокруг была вода.
Петухов у казаков всегда было почти столько же, сколько кур. Петухи заменяли им часы.
Отец вернулся на другой день.
Дувана привёз – целый воз.
Одной посуды – два мешка: даже если всякое утро пить-есть из новой, она б и месяц не закончилась. Три мешка бабьих нарядов. Турский кафтанчик для Ивана, сапожки для Степана. Полный, горластый кувшин колотого серебра. Подушек столько, что завалили ими всю лежанку на печи. Дюжину ковров.
Последний занесённый ковёр батька, лениво катнув ногой, тут же, в горнице, и расстелил. Вышитый головокружительными узорами, ковёр пушился, дышал и переливался, как зверь.
…и ещё отец добыл часы.
Часы те стоили дороже самой дорогой ясырки, трёх здоровых рабов, пяти ногайских коней.
Сапожки, привезённые отцом из Азова, были с каблучками, червчатые, остроносые.
Выждав, Степан спросил у отца: а можно ли?
Никогда ничего не жалевший и не хранивший, тот качнул вверх указательным и средним пальцами: бери.
Сидевший в курене Аляной присвистнул завистливо:
– Эх, Стёпка… – и потряс кулаком, наставляя на добрую прогулку.
Поспешая, Степан выбежал на улицу, чтоб не уткнуться в насмешливого Ивана.
Остановился только поодаль куреня, вжавшись в шумные заросли плюща. Сердце билось вперебой.
Опустил взгляд. Сапожки преобразили белый свет.
Сделал шаг: разбухшая на тёплых дождях трава приникла.
Пёс, желавший залаять на него, поперхнулся.
Степан взобрался, зачарованно слушая свой топоток, по лесенке на мостки и пошагал самым длинным путём – по сходящимся и расходящимся чрез протоки переходам – к Дону. Мостки те в потешку именовались пережабины. Вослед завистливо орали лягвы.
Если встречь шли казаки, Степан останавливался, прижимаясь к поручням, и снимал шапку.
Баба казака Миная – семью их звали Минаевы – ещё издалека начала приглядываться, и за два шага до Степана остановилась.
– Ой, – протянула. – Экий султанчик!
Когда достаточно с ней разошлись, Степан, не сдержавшись, засмеялся.
Выйдя к Дону, сразу же зашёл по расползающемуся песку на два шажка вглубь. Ноги в сапогах туго, ласково сдавило.
Он едва дышал.
Пахло сырой древесною корой, отмокшим камышом.
…высмотрев на берегу место, уселся, чтоб разглядывать чудесные сапожки. Среди палой листвы они смотрелись ещё ярче – словно выросли из земли, как грибы.
Подвигал ступнями, как бы танцуя.
…и вдруг его словно ошпарило изнутри.
Кто ж те сапожки таскал совсем недавно?
Его ж ведь – сгубили. А куда он мог деться ещё? В Азове казаки побили всех до единого. Сумевших же выбраться в степь – загоняли астраханские татары, и тоже казнили смертию.
Таскавший те сапожки лежал теперь, съедаемый червём. А порешил его – батечка Тимофей.
Степан ошарашенно оглядывал свои ноги.
Прежнее тепло вытрясли из тех сапог, как пушистый сор.
Степан взял себя за колено и сдавил.
Разом поднялся и заспешил обратно, брезгливо суча ногами, будто к ним до колен налипли пиявки.
…дойдя к мосткам, сам не заметил, как отвлёкся: казачата били из луков жаб.
Бог весть откуда натёкшая горечь – выветрилась и оставила его сердце.
И никогда больше не возвращалась.
…с московским жалованьем на Дон прибыли царёвы послы, а с ними стрелецкий отряд.
Стрельцы стали лагерем у Черкасска, на другом берегу. Задымили костры.
На другой день десятка стрельцов с их десятником перебрались на пароме к Черкасску.
Высоко неся подбородки, супясь, вошли через распахнутые ворота в городок.
Они были в оранжевых кафтанах с чёрными петлицами. Шапки их были вишнёвого цвета, а сапоги – зелёного. У каждого имелась пищаль, а за спиной – бердыш.
Иван со Степаном стояли на валах, глядели во все глаза. Стрельцов с большой Русии видели они впервые.
Едва те прошли, кинулись за ними вослед.
Стрельцы, любопытствуя, ходили по богатому черкасскому базару, не теряя друг друга из вида.
Казаки-старшаки, встав поодаль базара, косились на стрелецких гостей.
Пройдя насквозь ряды, стрельцы собрались у часовенки.
К ним, сияя рыжей бородой, красноносый, выкатился поп Куприян.
Казаки помоложе, недолго выждав, поигрывая нагайками, подошли; чуть задираясь, знакомились с московскими людьми. Косясь на Куприяна и тихо посмеиваясь, предлагали стрельцам табачку. Стрельцы, что твои кони, вскидывались, отворачиваясь.
– Табак – зелье сатанинское! – пояснял стрелецкий десятник густым голосом и сплёвывая. – Нарос в паху мёртвой любодейницы, тридцать лет кряду предлагавшей себя кому ни попадя! Сатана зачерпнул из её срама чашу – и плеснул на неё ж. На ей и возросла трава табак!
Десятник был с невиданным карабином и в ерихонке – медном шлеме.
– А у нас и поп Куприян покуриват, – сказал, подходя будто к давним друзьям, Васька Аляной. – Поп, душа моя в лохмотья, ты чего про девку-то не сказывал нам? С кем же ж она любодейничала, раз из её чашкой черпали?
– Так в городке Ебке, которая Акилина, прозвищем Полполушки… – поддержал лобастый, с большой лохматой головой, казак Яков Дронов, но поп, воздевая руки, прервал:
– Постыдились бы, сукины дети, у часовни стоите! Путаете гостей московских лжой своей! Черти протабаченные! А как они государю про вас доложат?..
Стрельцы на потешки Аляного, суровясь, не отвечали, поглядывая на десятника.