Захар Прилепин – Обитель (страница 114)
У Артёма не было сил рассмеяться – менее минуты назад он дал бы отрубить себе руку и согласился бы на вечное позорное рабство у любого хозяина за одно право жить, – а сейчас, едва дождавшись, когда смышлёная, сразу всё, раньше человека со всем его нелепым рассудком, понявшая кровь сползёт из головы вниз по височным жилам и сонным артериям, он уже осознавал только холод.
Холодно, холодно, холодно – дрожало и дребезжало его тело, ветер дул со всех сторон, в носках и подштанниках было совсем неприветливо, стремительно натёкший пот застывал, уже понемногу подсыхающая на роже кровь не грела.
Он с трудом – рёбра скрипели, колено не сгибалось – уселся, собрал охапку сена, настеленного на телегу, прижал её к себе: может, оно спасёт?
Нет.
– Эй, – позвал он красноармейца; голос был чужой, челюсти – тугие, еле двигающиеся. – Погреться бы…
– А вертайся в церкву, там тепло, – оскалил кривые зубы красноармеец и долго смотрел на Артёма, с наслаждением дожидаясь ответа, – он давно уверил себя в своей силе и праве считать лагерников за тупой скот, который и ответить находчиво не сможет.
В случае с Артёмом так оно и было.
Явился сопровождающий – детина, щетина.
– Куда уселся, шакалья морда? – спросил.
Артём спрыгнул: снова жахнуло в затылок от боли: показалось, что коленная чашка чуть не выпала на землю.
– Н-но! – прикрикнул красноармеец; телега покатилась, собака залаяла.
Артём огляделся и понял, что ему надо за телегой бежать, иначе его оставят здесь, и здесь же, чуть позже, закопают.
Он заковылял, из глаз брызнули слёзы, мешаясь с кровью и пробивая в подсохшей корке новые дорожки. Собака залаяла ещё злей.
Ничего не соображая, пристанывая и бормоча, он торопился изо всех сил и всё равно не поспевал. На счастье случились ворота: пока их открывали, Артём догнал телегу.
Но дальше началось то же самое – ещё минута такого бега, и он бы завалился без сил, и передвигаться смог бы разве что ползком.
Из лошади посыпались горячие яблоки. Артём тут же наступил ногой в одно, почувствовал мягкое тепло.
– Тпру! – вздёрнул вожжи сопровождающий.
Оглянулся на Артёма, хотел снова заругаться, но было лень, и посоветовал лениво:
– За телегу держись, шакал.
Артём схватился за телегу.
Красноармеец отвернулся, и Артём тут же, как в детстве, завалился на телегу животом, свесив ноги – вроде и не едешь особенно, но и не бежишь, всегда можно соскочить и сделать вид, что ничего такого не было.
Красноармеец не слышал теперь ни поспешающего топота арестантских ног, ни рвущегося и свистящего дыхания, но делал вид, что не замечает этого.
И не оглядывался.
Он был добрый человек.
“Как я мог подумать, что меня сегодня не станет?” – думал Артём, разглядывая уши и затылок красноармейца.
…Немного согрелся, пока бежал.
На ступне подсыхал лошадиный навоз.
Кровавая размазня на лице окончательно ссохлась, ветром овеваемая. Если улыбался – с лица опадал сразу целый кусок красно-чёрной извёстки. Он улыбался.
“…Если б святые… под своей извёсткой… умели улыбаться, – в дробной скорости движения телеги думал Артём, – может быть, тоже… их лица… были бы нам лучше видны…”
В майском или июньском мареве соловецкий монастырь, на подходе к нему, мог напомнить купель, где моют младенца. В октябре под сизым, дымным небом он стал похож на чадящую кухонную плиту, заставленную грязной и чёрной посудой, – что там варится внутри, кто знает.
Может, человечина.
От Никольских ворот Артём добрёл пешком – в бумаге значилось, что его определили в духовой оркестр.
Вид у него был, даже по соловецким меркам, редкий – грязные, рваные подштанники, носки в лошадином навозе, пиджак – весь в крови и тоже рваный, кусок чёрной простыни торчит из-за пазухи, грудь, живот и ноги присыпаны соломой, морда кровавая, одичавшая, нос распух, одно ухо больше другого – не притронуться…
“…Кажется, – вспоминал Артём, – это беспризорная сволочь вцепилась в него своими отвратительными голубиными когтями: «…куада, а мне? куада, а мне?»”.
Хромой и битый, явился по месту назначения в бывший Поваренный корпус, попросил кого-нибудь главного, вроде дирижёра, долго ждал.
Мир вокруг был громкий, ломкий, много новых цветов, запахов, проходящие мимо разговаривали в полный голос и смеялись о сущих пустяках.
Совсем недавно он был похож на этих людей.
Где-то топилась печка. Знание об этой печке было сродни знанию ребёнка, что у него есть мама, и она за ним когда-нибудь придёт, он не останется без её любви и заботы. С этим знанием можно было жить.
…Наконец, к нему вышел стремительный, высокий человек – он был сосредоточен, думал о чём-то своём, но в двух шагах от Артёма увидел вдруг своего гостя, резко, как стену заметил, встал и тут же убрал руки за спину.
– Валторна? – спросил.
Артём почесал щёку, потом осмотрел свою обезьянью, с кривыми и твёрдыми пальцами, руку, увенчанную чёрными, местами поломанными ногтями.
– Есть хочу. И умыться. Потом – валторна.
– Они просто издеваются надо мной, – сказал, обращаясь к гулким и сырым пространствам Поваренного корпуса высокий человек, похоже, собираясь уйти.
– Я им передам, – пообещал Артём, глядя на свои пальцы, которые никак не удавалось выпрямить.
Человек остановился и погладил свою голову бережным движением, словно успокаивая себя.
…Артёма провели к рукомойнику, вода была холодной, зато помещение умывальни не далее как вчера топили, – Артём теперь мог, подобно насекомому, уловить малейшее присутствие тепла.
Он начал умываться и скоблить голову, вода скоро кончилась. Посудина рукомойника покрылась слоем грязи. В этой грязи можно было разглядеть и клопов, переживших нежданный потоп.
Кто-то без стука вошёл и положил на край рукомойника мыло.
– Вода кончилась, – не оглядываясь, произнёс Артём.
Немного погодя принесли ведро воды и поставили у входа. Сняв крышку рукомойника, Артём, чертыхаясь, вылил туда полведра – почувствовав при этом, что стал слаб и шаток.
Плеснув на руки, Артём намылил лицо, голову и шею – и долго, долго умывался: вода была немногим холоднее холода, который он принёс внутри, а лицо оказалось очень большим, сложным, разнообразным – его можно было бы умывать целый день.
Потом потащил обрывок простыни из-за пазухи – она прилипла к телу, пришлось, не без некоторого наслаждения, содрать её.
Этой простынёй вытер глаза – всё лицо побрезговал: хоть простынку, в буквальном смысле, от себя оторвал – запах от неё шёл подлый, не родной.
Вторую простынку приспособил, чтоб вытереть руки, которые раза с четвёртого отмыл-таки до локтей; выше уже не было сил.
– Ну что, – сказал вслух Артём, выпрямляясь у рукомойника, – давайте вашу валторну. Сыграю вам… соловецкий вальсок, – и почему-то сразу вспомнил Афанасьева.
К закутку, где он плескался, спешно подошли два человека – мужчина и женщина: каблуки и сапоги определить по звуку было не сложно. Каблуки перестукивали быстро, а сапоги их, будто нехотя, нагоняли.
– Где он? – взволнованно и нерешительно спросила женщина. – Здесь?
“Дура какая, – подумал Артём. – Совсем страх потеряла…”
– Здесь, умывается, – ответил дежурный. – Только он… не по форме… В одних подштанниках…
– Я всё принесла ему.
“Ох и дура”, – ещё раз подумал Артём.
Человек в сапогах молчал – он, кажется, был в недоумении: с чего бы это сотрудница ИСО носит брюки какому-то перезревшему леопарду.
Артём тихо открыл дверь, выглянул в коридор и сказал:
– Я здесь.
Галя смотрела на него в упор и глаза её на миг расширились.