реклама
Бургер менюБургер меню

Захар Прилепин – Обитель (страница 101)

18

Он караулил любую ночную смерть – случилась она и в эту ночь: один лагерник умер.

Однако про то, что любое, пусть и с мёртвого, бельё лучше, чем отсутствие всякого белья, догадался и Василий Петрович, который без лишних разговоров первым потянул с мёртвого соседа подштанники.

Картина была неприглядная, и Артём отвернулся.

Старожил, стоявший в головах у мертвеца и собиравшийся проделать ровно то же самое, невнятно выругался и попытался подштанники удержать.

Василий Петрович разогнулся, оставив бельё на коленях у мертвеца, сгрёб в свои жестяные пальцы лицо старожила и резко выпрямил руку – человек, вскинув ноги, упал на каменный пол, сильно ударившись затылком: проживший неделю или, может быть, месяц на Секирке, он оказался куда слабее, чем всего лишь два дня битый собиратель ягод с неприглядным прошлым.

Голова Василия Петровича подрагивала сейчас особенно заметно, но движения были злы, порывисты и уверенны. Он рывком извлёк из-за пояса ложку, присел, надавив на грудь упавшему коленом, и, прижав конец ложки к его зажмуренному глазу, пообещал:

– Только подойди ещё раз. Ослеплю, – и надавил.

Это был другой Василий Петрович, такого Артём никогда не встречал и всерьёз усомнился теперь, с его ли рук ел ягоды.

Артём поскорей забрался к себе, чтоб попытаться ещё хоть чуть-чуть погреться – может, хватит солнечных щедрот на один длинный луч до самой Секирной горы.

Через какое-то время, как в прежние времена, возле нар его образовалась голова Василия Петровича.

– …Здравствуйте – глупо, – негромко произнёс он, словно продолжая начатую ещё в двенадцатой роте речь. – День добрый: просто ужасно. Приветствую вас: пошло. Может быть, большевики придумают другое слово, чтоб приличные люди могли поздороваться в таких местах… Как думаете, Артём? “А что не сдох?” – возможно такое приветствие? Его надо произносить одним словом. Ачтонесдох! Что-то в этом египетское слышится, из эпохи фараонов… Но вам я всё-таки хочу сказать: здравствуйте.

Артём ловил солнечный луч в ладони, вроде как собираясь накопить тепла и умыться им.

– Здравствуйте, – сказал он спокойно: за спину Горшкова, что ли, ему было переживать теперь.

– Знаете, мой отец закончил жизнь как дикий барин, – положив руки на Артёмовы нары и оглаживая доски, словно пытаясь согреться о них, говорил Василий Петрович. – Вы, наверное, не знаете, что это такое? Это барин, продавший или пропивший своё поместье, но оставшийся жить в местах, где в былые времена казнил и миловал. Поначалу его прикармливал купец, выкупивший у него за бесценок наш родовой дом, и сад, и конюшню, и… всё остальное. Потом купцу он надоел, и батюшка мой ходил по мужичьим дворам, и те выносили ему то яичка, то самогоночки. И называли батюшку “дикий барин”. Он благодарил их по-французски, выпивал, шёл дальше… Говорят, его случайно застрелили купеческие гости, когда охотились. Я не знаю. Я ужасно презирал его… Но видел бы сейчас меня мой сын! – И Василий Петрович кивнул на невидимые Артёму подштанники.

– У вас есть сын? – спросил Артём.

– Сын? – переспросил Василий Петрович. – Есть. Впрочем, нет. И никогда не было. Поначалу мне казалось, что вы могли бы стать моим сыном… И вы в каком-то смысле теперь им стали – вы презираете меня, как дети презирают родителей.

– Я? Зачем? Нет, – сказал Артём и, оставив надежду на солнечный луч, убрал руки под мышки: они только зябли.

– Тогда, значит, точно не сын: вам всё равно, – заключил Василий Петрович.

Странно, но голос его успокаивал Артёма, и он уже готов был представить проклятую жизнь в двенадцатой роте как прежние, добрые дни – сейчас Василий Петрович позовёт его спуститься вниз, и предложит ягод, и ещё баранку, и даже чая: как жаль, что это закончилось. Всмотревшись в прищуренные глаза Василия Петровича, Артём смолчал. Василий Петрович прав: ему действительно было всё равно.

– Артём, я хотел бы вам сказать, мне всё-таки важно… – поделился Василий Петрович и даже оглянулся по сторонам, как будто здесь его признания могли быть хоть кому-то интересными. – Когда мы с вами… общались и были, я надеюсь, дружны… я вас ни разу не обманул. Понимаете? Просто не говорил о некоторых вещах.

Артём покивал головой. Имело бы смысл сейчас сказать Василию Петровичу, что он мог бы умолчать о “некоторых вещах” на допросе – но к чему? Тоже лишний расход тепла.

Со сдержанной и удивлённой болью цыкнув, Артём полез к себе за пазуху: клоп.

После утренней поверки пришёл красноармеец и велел Хасаеву назначить дежурных.

Артём по привычке затаился, и выбрали не его.

Дежурным приказали вынести парашу.

По всё той же привычке Артём порадовался, что препоручено это не ему, и тут же понял, что сглупил: тащить парашу – это значит оказаться на солнце, вдохнуть воздуха, осмотреться, размяться, понюхать солнечный свет. Если всё делать неспешно, то можно минуть десять прогулять – смотря ещё где опорожняют парашу, а то, может, и больше.

Вернувшись с парашей, дежурные тут же отправились назад – на этот раз выносить труп, о котором Хасаев доложил красноармейцам.

Свернувшись, Артём снова задремал и спал крепко: днём воздух мало-мальски прогрелся. Снов стало очень много, они непрестанно сменялись и путались, один вытеснял другой, запомнилось только, что вблизи разожгли печку, но, хотя дрова уже пылали, огонь в печи был ещё холодный – словно и ему надо было разогреться. Артём терпеливо ждал, иногда трогая языки пламени рукой – ощущение было схожее с тем, когда на руку плеснут одеколоном или спиртом. Потом подставил спину огню и начал дожидаться, когда он дозреет.

Весь сон был воплощённым терпением.

К обеду тело оставила память о горячей воде и растаявшем во рту хлебе.

Разговорившиеся было лагерники снова притихли, лежали скисшие и застылые. Глаза держали полуприкрытыми, словно и они мёрзли.

…В обед их покормили снова: баландой.

В баланде не было ни рыбы, ни моркови, ни картошки, ни капусты, ничего – только несколько сопливых сгустков, налипших по бокам и ко дну – но зато она была горяченная, и, пока Артём держал чашку в руках, ладони успели вспотеть и волдыри сладостно заныли.

После баланды предложили ещё и чаю – то есть целое ведро кипятка.

Хасаев уже вошёл в свою силу, кого-то залезшего во второй раз в очередь настолько сильно ударил в грудь, что глупый человек так и просидел у дверей до самого конца раздачи, зевая, как рыба.

Его потревожили, когда после обеда раздался шум засовов – все застыли, вслушиваясь, не зазвенит ли колокольчик, – но обошлось, и в церковь запустили очередную, человек в десять, полуголую толпу лагерников – среди них был немедленно опознан по рясе владычка Иоанн.

– Без попа не оставят! – засмеялся кто-то. – А тебя что не раздели, владычка?

– Голого попа даже чекисты боятся, – засмеялся тот в ответ, и многим разом стало смешно, и будто надежда забрезжила.

Василий Петрович немедленно встал со своих нар, обрадованный больше всех, как если бы к нему приехала самая близкая родня, – Артём подумал вдруг, что у его прежнего товарища, наверное, нет никого – ни жены, ни родителей, и никто его не помнит.

“…Разве что бродящие по свету инвалиды, которых он недозамучил, а только отщипнул по куску, как от пасхального кулича”, – подсказал себе Артём.

Владычка заселился на место умершего ночью лагерника.

Несколько человек подошли к нему за благословеньем, он всех жалел и гладил по головам.

Артём, свесившись с нар, ненавязчиво наблюдал за этим и боролся с тихим желанием спуститься вниз и тоже погреться под веснушчатой владычкиной рукой.

Слышались слова: “…не будем сожалеть…”, “…ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие невинной крови…”, “…они на злое выросли, а на доброе – младенцы, а вы будьте наоборот…”, “…воскрес Господь – и вся подлость и низость мирская обречены на смерть…”, “…всесильная Десница…”, “…мы недостойны мук Христа, но…”

“…Недостойны, но… недостойны, но…” – повторял Артём. Словами владычки будто бы наполнилось всё помещение. Они шелестели, как опадающая листва. С порывом сквозняка слова взлетали под своды и снова тихо кружили. Всякое слово можно было поймать на ладонь. Если слово попадало в луч света, видна была его тончайшая, в голубых прожилках, плоть.

Василий Петрович терпеливо дожидался, когда кончатся ходоки. Батюшка остался один, и Василий Петрович негромко спросил, что ж такое завело его на Секирку.

– Мне сообщили, – всё так же добродушно и с готовностью ответил владычка, – что я подговаривал Мезерницкого убить Эйхманиса. И протестам моим не вняли. Разве я могу подговаривать человека поместить свою душу в геенну огненную?

На любопытный разговор и Артём спрыгнул вниз.

– И ты здесь, милый? – вскинув на него взгляд, сказал батюшка Иоанн. – Я-то думал, твоё лёгкое сердце – как твой незримый рулевой, знающий о том, что попеченье его у Вышнего, – проведёт тебя мимо всех зол. Но отчаиваться рано: ведь, вижу я, и здесь люди живут. Как вы тут живёте, Божьи люди?

– Две ведра кипятка выпили, владычка, – сказал Артём, пережидая боль и в ноге, и в голове, и в спине – прыгать надо было побережней, он даже забыл, что хотел спросить. – Ведро баланды… Хлеба дали пососать.

– А и кормят здесь? – всплеснул руками владычка. – А я мыслил: везут заморить – а на горе селят, чтоб ближе было измождённому духу вознестись! – Владычка засмеялся, – Значит, на Господа нашего уповая, есть смысл надеяться пережить и секирскую напасть. Всякий раз, – увлекаясь своей речью, продолжал он, – когда идёшь мимо чёрного околыша или кожаной тужурки, горбишься спиной возле десятника или ротного, думаешь: ведь огреют сейчас дрыном – и полетит дух мой вон, лови его, как голубя, за хвост. Но ведь не бьют каждый раз! И раз не бьют, и два, а бывает, и человеческое слово скажут, не только лай или мычанье! И заново привыкаешь, что люди добры!