Юзеф Крашевский – Сын Яздона (страница 10)
Из этого отречения от всякого человеского чувства ничто её вырвать не могло; не была уже живой женщиной, но тенью с другого света, изгнанной на землю.
Она имела в сердце только сострадание к тем малюсеньким и несчастными, которые уже своей бедностью упали на последнюю ступень, отделяющую животное от человека.
Тринадцать таких несчастных, покрытых отвратительными ранами, чесоточных, грязных, гнойных, поломанных, были при ней всегда для испытания христианского милосердия. Тех она сама себе выбирала самых чудовищных, самых отвратительных, самых диких, полубезумных, чтобы от них и через них как можно больше страдать.
Эти тринадцать калек обходились с ней безжалостно, зная, что им всё было разрешено.
Эти люди или, скорее, чудовища издевались над святой женщиной, которая от них с удовольствием сносила всё. Чем больше её мучили, тем счастливее была.
Вся это чудовищная толпа на повозках, как самое дорогое сокровище княгини, была перевезена за ней в Кросно.
Тут же у монастырских дверей с ней должна была быть эта шумная группа баб и стариков, обнаглевшая от её доброты.
Для них речь шла о лучшей еде, более дорогом покрытии, более чистом напитке, когда она сама подкреплялась тем только, что могло пробуждать отвращение.
Кроме этого особеннейшего двора, княгиня Ядвига вела с собой невестку, несчастую и больную женщину, жену Генриха Благочестивого, мать нескольких детей, муж которой как раз готовился в Лигницы дать отпор татарской дичи.
А когда Анна заливалась слезами, думая о муже, каменная святая мать заранее уже видела, что сын её падёт смертью мученика, и, не оставляя никакой надежды невестке, сказала ей:
– Убьют его! Убьют! Ты потеряешь мужа, я – сына, но умрёт святым за христианскую веру, в борьбе с язычниками, и окупит кровью грехи свои.
Безжалостно, жестоко, не щадя ни невестку, ни себя, повторяла она эти слова-мечи, метая их прямо ей в сердце.
– Да, Анна! Падёт твой муж, падёт мой сын, а нам его оплакивать негоже. Слеза грехом бы была.
Такова была Ядвига, высохшая от постов, с ранеными от морозов и хождения по камням ногами, с телом, вздувшимся от ежедневных бичеваний, благословенная при жизни, но ничего уже человеского не имеющая в себе.
Почитали её также как святую, но при виде её души наполнялись не любовью, а тревогой.
Сравниться с ней не мог никто, стыдиться должен был каждый – лицезрение её наполняло страхом.
Был день ранней весны, холодный и ветренный. Княгиня, которая и этой ночью не ложилась спать, проведя её в костёле на молитве, когда утром вышла к своему двору, сказала, обращаясь к своему капеллану Лютольду и коморникам:
– Смотрите, чтобы на столе была готовая еда, потому что с минуты на минуту покажется Генрих, который приедет сюда из Лигницы.
Присутствующая там невестка, княгиня Анна, стоящая за ней, приблизилась, целуя её в руку.
– Дорогая матушка, – воскликнула она живо и на побледневшем, уставшем её лице выступил живой румянец, – значит, вы получили послание от Генриха?
Княгиня Ядвига покачала головой.
– Посланец небесный поведал мне на молитве, что мы его тут сегодня увидим! Да, прибудет сюда ещё раз за моим благословением, на прощание с тобой… последний раз…
Поглядев на рыдающую невестку, княгиня Ядвига замолчала, но её всегда грустное лицо приняло суровое выражение.
– Не плачь же, – прибавила она сухо, – не годится противиться воле Бога и жалеть тех, кто идёт к нему для вечной святости.
Княгиня Анна, не смея отвечать, подавила свои слёзы.
Радостное пророчество о приезде боролось в ней со страшным предсказанием смерти, в неминуемость которого научилась верить.
Не тронутая этими слезами, которые выдавало рыдание, княгиня Ядвига, согласно привычке, пошла к убогим. Избы и сараи, для них предназначенные, низкие, обогретые и прокопчённые, полны были дикого, нестройного гомона.
Этих избранников княгини никакая сила укротить не могла, чувствовали, что были здесь панами.
Изба представляла отвратительную и чудовищную картину.
На постели из соломы вокруг лежали люди с нечеловеческими лицами, покрытые мерзкими ранами, наростами, которые их лицам и головам придавали чудовищные и небывалые формы.
Сразу лежащий у двери человек, с огромным, синим глазом, вылезшим из-под века, торчащим как шишка, вертя палкой, ругался последними словами.
Был это самый дерзкий из них – его крик, а скорее пылкий вой, распространялся по избе. Дальше по очереди в грязных лохмотьях и дорогих одеждах, дарованных княгиней, которые валялись с ними среди мусора, лежали горбатые, хромые, покрытые склизкой проказой, текущими ранами любимцы княгини.
Всё это жадно вырывало из мисок, стоящих у них, пило из деревянных кружек и самым бесстыдным образом ругалось мерзкими и грубыми словами, бросая их друг другу в глаза.
В ту минуту, когда отворилась дверь и княгиня появилсь в ней с двумя спутницами, любимицами – Раславой и Пианозой, один из убогих шикнул, и вдруг наступило молчание. Не продолжалось оно долго, шум начался ещё более ужасный.
Находящиеся ближе к двери, вытягивая руки, стали хватать за одежду входящую, которая к ним по очереди благодушно наклонялась, другие призывали её к себе. Не избегая контакта с ними, ища его, княгиня шла медленно, любуясь зрелищем этой телесной мерзости, которая для неё всю тщету и уродство мира облагораживала.
Там, на этой пытке глаз и обоняния, среди тех испарений болезни и гнили было ей лучше всего, здесь училась презирать оболочку жизни, здесь не встречала ни обманчивого изящества, ни прекрасной молодости, ни того, что соблазняет искушением мира. Там её уста немного умели улыбаться, даже несуразным словам этих чудовищных существ, которые уважать её не научились.
Две спутницы княгини шли за ней встревоженные, но послушные, на их лицах видна была брезгливость, отвращение к этой распоясанной своры.
Они дрожали и бледнели, а когда исповедник княгини, аббат Гюнтер, отворил дверь, крича, что прибыл князь Генрих, вздохнули с облегчением, потому что княгина должна была идти для приветствия сына, которое для неё было последним прощанием. Должна была лицезреть его живым, а видеть мёртвым в душе.
Княжеский кортеж как раз подъезжал. Был он небольшой, но красивый. Ни блеском, ни презентабельностью не уступал он ни одному из самых великолепных немецких герцогов, и имел чужеземный вид, и в действительности был составлен почти из одних чужеземцев.
Рыцарство, уже предназначенное на смерть, точно в последний раз хотело выступить по-пански, всё светилось полированными доспехами, позолоченными шлемами, шёлковыми поясами, поясами с драгоценными камнями и цепочками. На самом князе Генрихе был фиолетовый плащ, отороченный соболями, доспехи, искусно изрисованные, а на голове закрытый шишак, верхушку которого украшал орёл.
Это была мужественная и напоминающая отца фигура, с загорелым лицом гордого выражения, с каким-то презрением на губах, с великой силой во взгляде.
За ним ехали подобранные к нему, дородные, гордые товарищи по оружию, мужи первых немецких и силезских родов, почти все того же возраста, что и князь, зрелых лет, но ещё держащиеся храбро и молодо.
При виде матери, одетой, как самая бедная монахиня, потому что Ядвига только в случаях, когда принимала чужих, велела набрасывать себе на плечи лучший тёмный плащ, взволнованный Генрих с поникшей головой поспешил к ней…
За ней с заплаканными глазами стояла княгиня Анна, жена его, которой он грустно улыбнулся.
Он склонился до колен матери, которая положила руку на его голову, и так вместе с ней они вошли внутрь монастыря.
Рыцарство Благочестивого князя, хоть само было таким же благочестивым, а о развлечении теперь также не было времени думать, всё-таки стали улыбаться младшим монахиням, которые с любопытством выглядывали из-за дверки.
Такое это было время. С одной стороны безжалостная суровость, с другой – человеские страсти, ничем не укрощённые, вырывающаиеся из железных оков, которые на них надели. Не за одну монашку этого суровейшего устава было трудно ручаться, что, воспламенённая, взаимно не улыбнулась рыцарю. Тем горячей была потом молитва.
Княгиня, ведя за собой в молчании сына, который держал за руку жену и потихоньку что-то шептал ей, вошла в маленькую комнату, в которой обычно принимала чужих. Это была не та келья, в которой бичевала себя и проводила ночи на твёрдом постлании из досок, когда усталость уже на ногах ей не давала держаться.
Там ещё можно было по богатым вещам узнать княгиню, когда в своей келье жила бедная, как монашка. Там висели только кресты, образки покровительниц, Марии Магдалины, Екатерины, Теклы, Урсулы; и перед ними горели лападки.
Как обычно, княгиня Ядвига, никогда не выпускающая из руки маленького изображения Богородицы из кости, которое постоянно носила с собой, приблизила его сначала к бледным устам и поцеловала, прежде чем обратилась к сыну.
В этой набожной практике она черпала некую силу. Её исхудалые пальцы, кости, обтянутые кожей, с пылкостью обнимали, сжимали этот образок скорбящей Матери. Она сама в эти минуты также была ею, но боль она покрывала холодом, так что глаз людской заметить этого не мог.
Разговор шёл, как всегда, по-немецки.
– Я прибыл за вашим благословением, – вздохнул князь Генрих. – Дикари из-под Вроцлава, которого взять не могли, направляются сюда, на Лигницу, мы ждём их. На Добром Поле решаться наши судьбы, а может, – добавил князь, – и всего христианского мира, и наверняка всей этой нашей земли, стоящей открыто.