реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Собрание сочинений в десяти томах. Том 9 (страница 92)

18

Несмотря на слепоту и тяжкую болезнь, он сохранил много еще бодрости духа, так что все управление домом и имением оставлял за собою. С сыном обращался, как с двенадцатилетним мальчиком, с воспитанницей, как с горничной, а прислугу держал, как говорится, в ежовых рукавицах. Ключи приносили ему ежедневно под подушку, и за малейший проступок он никогда не назначал менее 50 ударов несовершеннолетним, а взрослым давал по сотне. Все должны были ходить перед ним по струнке и отдавать отчет в каждой безделице.

Больной, мучаясь от слепоты и от бездействия, он искал развлечения в занятиях хозяйством и находил удовольствие мучить своих близких. Все окружающее его служило только ему, жить же для себя никто не имел права. Шпионство, организованное в больших размерах, вошло в обычай, и вечно несчастный этот дом был полон ссор и неудовольствий; от шпионов не избавлялся никто, даже сын старика, словно крепостной, сидевший постоянно у постели больного и утративший охоту к жизни.

Между тем, такой деспот в доме, ротмистр, постороннему казался приятнейшим в мире человеком: действительно, он был не таков с чужими, каков с своей семьей и домашними. Необыкновенно радушный с гостями, услужливый с соседями, сострадательный к бедным, он говорил приятно, шутил, острил, и кто не знал его близко, тот едва мог подозревать в старом служаке подобного тирана. Конечно, во многом влияли на его характер и тяжкая болезнь, и мучительная слепота, и бессонные ночи, а сердце видно осталось не очень поврежденным, хотя он и не делился им со своими, вследствие какой-то странной систематической суровости. Преувеличенное понятие о военной дисциплине и о необходимости железной руки в управлении домом и имением были причиной укоренения подобного деспотизма у ротмистра. Сын Ян и бедная родственница Мария проводили у постели больного целые дни, которые казались бы облитыми желчью, если бы два эти существа не находили услады во взаимной привязанности. Догадался об этом ротмистр, сам даже вызвал на признание, но, воспользовавшись этим, запретил думать обоим о браке, грозя, в противном случае, проклятием. Таким образом оставил он их при себе, не разлучая, но приказал их сердцам затвориться друг для друга. Слово его было всевластно и никто не имел права противиться его воле. Молодежь умолкла и продолжала исполнять тяжелую обязанность, тая свою любовь от ротмистра.

День и ночь надо было оставаться при больном, лежащем с опухшими ногами в постели или сидящем на кресле, которое выносили в другую комнату, и всегда требовал, чтобы сын или Мария находились при нем безотлучно. Засыпал ротмистр обыкновенно в 10 часов, а в полночь уже просыпался, пил кофе, дремал немного на рассвете, а потом уже занимался чем-нибудь, призывая к постели домочадцев; уснув немного после обеда, он слушал разные донесения и дворовые сплетни. Несмотря, однако же, на болезнь и мучения, ротмистр не берег себя: пил водку несколько раз в день, ел за четверых, и никакие убеждения доктора не могли его отучить от подобного образа жизни.

У кресел его или постели рассуждалось о малейших подробностях хозяйства, и здесь же происходили следствия, очные ставки, допросы и, наконец, осуждения. Дружино же имел такую хорошую память, что помнил раз сказанное и, несмотря на слепоту, нельзя было скрыть от него никакой безделицы.

В прежние времена, когда он был еще здоровый и не потерял зрения, при жизни попелянского помещика, ротмистр считался одним из задушевных приятелей последнего и чаще всех посещал его. Знавал Ермола ротмистра, который из уважения к памяти покойника помогал кое-чем старому дворовому. И теперь Ермола пошел прежде во двор посоветоваться, веруя в непогрешимость разума и в доброту сердца пана Дружины.

Все радовались во дворе каждому вновь прибывшему лицу, потому что оно или отвлекало ротмистра на минуту от невольников, или принуждало принять веселый тон, который всегда был наготове у больного старика для постороннего посетителя.

Когда пану Дружине донесли, что пришел Ермола и желает с ним видеться, ротмистр тотчас послал одних, чтобы привели старика, другим велел подать водки и закуски и, радуясь гостю, нашел возможность выбранить половину своих домашних. Услышав кашель у порога, Дружино сказал самым мягким голосом:

— Как же ты поживаешь, старичина? Что там слышно у вас в Попельни?

— А что же, ясновельможный пан; пустыня и горе…

— Ну, а ты что поделываешь? Что нового?

— О, и много нового. Разве вы ничего не знаете?

— А от какого же черта лысого мог я узнать новости! — воскликнул ротмистр. — Видишь, как Лазарь лежу во тьме, а окружающие наверно не расскажут ничего, что могло бы занять, развеселить меня: они предпочитают молчание и вздохи. Что же такое случилось?

— Такое приключение, которое, казалось мне, уже за тысячу верст известно.

— Ну же, рассказывай…

— Господь Бог дал мне ребенка.

— Что за черт! Разве ты спятил с ума и женился?

— Нет, ясновельможный пан.

— Значит, что-нибудь хуже?

— Не понимаете?

— Говори же, Ермола, яснее!

— Еще в апреле, мне кто-то подкинул ребенка.

— Как? Что? — спросил ротмистр с беспокойством.

— В апреле.

— Расскажи-ка, как это случилось.

Ермола рассказал со всеми подробностями известное приключение, радость свою, хлопоты, историю с козой, потом описал трудность заработков, уроки у дьячка и желание выучиться еще какому-нибудь ремеслу, для усиления средств к жизни. Больной слушал внимательно, и что удивительнее, даже Ян, который собирался выйти подышать чистым воздухом, так заинтересовался рассказом Ермолы, что остался до конца истории.

— Это что-то любопытное! — сказал ротмистр. — Чудовищная натура бросает ребенка под деревом, и Бог посылает сиротке отца, какого кровь дать была не в состоянии. Только боюсь, старина, не поздно ли пришло тебе это благословение! От роду не слыхал я, чтобы в твоем возрасте начинали учиться какому ремеслу и делали такие предположения о будущем. Который тебе год?

Очень хорошо зная, что ему шестьдесят слишком, Ермола, однако же, боялся объявить это ротмистру, имея целью казаться гораздо моложе.

— Разве мы считаем свои годы? — ответил он. — У нас коли седой, то и старик, а лучше всего этот счет известен Господу Богу-

— Ба, ба! Господу Богу! Знают и люди. Я сам скажу, сколько тебе лет, — молвил ротмистр, рассчитывая по пальцам. — Ты поступил во двор по шестому или седьмому году. Меня тогда еще здесь не было. Но вот уже 40 лет, как я здесь поселился, а покойник тогда уже говорил, что ты служил ему лет около семнадцати. Рассчитай же теперь, старичина, и будет тебе лет шестьдесят с хвостиком.

— Может быть, но если человек при здоровьи, в силах…

— О, это большое счастье, — отвечал ротмистр, — не то, что я, калека, забытый Богом, надоедавший людям, которого даже земля не принимает, хотя ей принадлежу издавна…

— Напрасно вы так думаете, вельможный пан.

— Но, но, рассказывай свое…

— Видите ли, надо воспитывать мальчика, трудиться для него и для себя, а в поле я уже не много заработаю; хотелось бы найти другое средство, научиться какому-нибудь ремеслу.

— Кажется, ты немного рехнулся, — сказал рассмеявшись Дружино. — Сколько же нужно времени на одно ученье! А потом откажутся и глаза и руки…

— Не могу же идти просить милостыни.

— Не захочешь?

— И для себя и для ребенка… Стыдно как-то шляться с сумою… Нет, нет…

— Но как же ты умудришься выучиться ремеслу под старость?

— Мне кажется, старику легче, нежели молодому. Человек работает внимательнее, зная собственную пользу, ничто его не отрывает, любит сидеть на месте, а руки сами работают…

— О, милый мой, значит, ты еще очень молод, когда говоришь подобным образом… Что же общего между старостью и молодостью? Ничего, ровно ничего; иное сердце, голова, тело, иной человек… Счастлив ты; что можешь приниматься за дело с такою бодростью…

— Мне кажется, если я выучился грамоте для моего ребенка, то научусь и ремеслу.

Ротмистр вздохнул.

— По крайней мере, надо выбирать, что легче, — сказал он, качая головою.

— Мне советовали ткачество, но не на что купить станок, и негде поставить, у меня тесно.

— А ты же что думаешь?

— Правду сказать, я пришел сюда к Прокопу.

— А, горшки лепить, — сказал засмеявшись ротмистр. — Если такие, как он, то не далеко уедешь.

— Если бы хоть немного показал, то я может быть, лепил бы и получше; но кажется Прокоп завистлив и не захочет выучить.

— Этому горю можно бы еще помочь, стоит только призвать его сюда и сказать одно слово. Нет тайны, которой он мне не расскажет…

Ермола покачал головою.

— Эх, плохо уже по принуждению.

— Ну, попробуй прежде поговорить с ним от себя, а если не успеешь, я улажу как-нибудь.

Ротмистр велел накормить Ермолу и приказал зайти вечером с донесением.

Направляясь к хате Прокопа, возле которой под большой старой грушей виднелась и гончарная печь, уставленная новыми горшками, Ермола сильно задумался, но вдруг лицо его повеселело, ему показалось, что он напал на счастливую и невинную хитрость.

После замужества дочери старый гончар жил с работником и работницей, молодой солдаткой, в не очень опрятной хате, как живут деревенские гуляки. Полагаясь на запас прежних рублей, трудился он мало, редко принимался за ремесло и чаще сиживал в корчме или любезничал с своей работницей. И теперь Ермола застал их вдвоем за штофом водки и миской кислого молока со сметаной. Поседевший Прокоп был, однако ж, еще бодр, огромного роста, плечистый и с бородою по пояс. При взгляде на него можно было подумать, что он еще в состоянии побороться с медведем. Когда он подгуливал в корчме, его боялись крестьяне, потому что, подставив спину под ось, он приподымал нагруженную повозку, а противников разметывал словно снопы в разные стороны.