Юзеф Крашевский – Собрание сочинений в десяти томах. Том 7 (страница 7)
— Конечно, пан Мартиньян, и я не поняла бы этих вещей. Вы знаете, — прибавила девушка, — как тетя не любит, когда… когда…
Она не кончила, предоставив ему догадаться о том, чего не досказала, а потом прибавила тише:
— Ведь и вы сами не хотели бы подвергнуть меня гневу тети.
— Но ведь мама не знает и не догадывается, что мы здесь разговариваем, и я думаю, что действительно ни словом, ни помышлением не мог провиниться перед вами, потому что ваше счастье и спокойствие дороги для меня, как мои собственные.
— Умоляю вас, пан Мартиньян, — сказала Люся встревоженным голосом, — уйдите, или вы принудите меня выйти.
— О, как же я несчастен! — молвил Мартиньян, ломая руки. — Воспитывались мы вместе под одной кровлей, как родные, я не могу упрекнуть себя, что не был добрым, любящим братом, а вы ненавидите меня.
— Пан Мартиньян, ради Бога, — сказала Люся, более встревожившись, — уйдите! Тетенька в саду, может прийти, застанет нас здесь, и вся вина за разговор обрушится на меня.
И девушка, собрав поспешно работу, собиралась уйти, но Мартиньян стоял у самой двери, через которую нужно было ей проходить, и это ее удерживало.
— Какое же преступление, милая, дорогая кузина, какой же грех перемолвиться словом, пожаловаться на тоску, попросить хоть немного сострадания?
— Я должна просить вас о сострадании, — сказала Люся с большим смущением, — уйдите, пожалуйста.
— Не могу, невозможно, я прирос к этому полу, не отойду, пока не услышу от вас хоть одного ласкового, утешительного слова.
— Право, я вас не понимаю, да и вы меня тоже; вот несчастье!
Мартиньян был избалован, его трудно было уговорить и убедить, минута казалась ему благоприятной, и он ею пользовался, не слушая просьбы Люси.
— О кузина, я понимаю вас… Хотя и не хотелось бы объяснять ваших опасений, которые приводят меня в отчаяние… Рад бы я был устранить эту грустную действительность и долее заблуждаться… Но нет, у вас должна быть хоть капля жалости к бедному Мартиньяну…
— Боже мой! Пожалейте же и вы меня. Вам ничего не будет, если вас застанет здесь тетенька, а мне вменится в преступление, что осмелилась разговаривать с вами.
— Не может быть! — подхватил молодой человек. — Разве же за это вы терпели…
Не отвечая, Люся собрала работу и мужественно приблизилась к нему, стараясь пройти в дверь. Мартиньян, видя ее так близко, стал на колени и вне себя схватил ее за руку. В это мгновение с лестницы балкона раздался внезапно громовой голос пани Бабинской:
— Что это значит? Вот мило!
Мартиньян вскочил, Люся высвободилась и убежала. Юноша остался наедине с матерью, на покрасневшем лице которой выражался гнев. Не будучи в состоянии удержать его, пани Бабинская опустилась в кресло и взялась руками за голову. Мартиньян мог уйти, но, чувствуя себя виноватым, хотел один отвечать за это. Подняв глаза, мать увидела его на том же месте, где и застала.
— Бесстыдный мальчик! — воскликнула она, приходя немного в себя. — И еще смеешь смотреть мне в глаза.
— Милая мама…
И Мартиньян подошел, желая взять ее за руку и попросить прощения; но руку у него вырвали.
— Бесстыдник, повторяю, бесстыдник! — воскликнула мать гневно. — Напрасны были бы объяснения, я слышала собственными ушами, видела собственными глазами. Давно уже я подозревала ваши нежности, знала, что панна Людвика отлично стреляет глазками и заранее изучает ремесло кокетки, но от тебя… от тебя я надеялась больше ума.
— Извините, мама, — прервал сын, — я должен защитить Люсю, ибо если здесь кто виновен, так это я. Когда я появился, она немедленно хотела уйти, я задержал ее и не пустил. Виновен только один я, она же никогда в жизни не удостоила даже ласково посмотреть на меня.
— Змея! — воскликнула пани Бабинская. — Не говори мне ничего, мне не нужно объяснения! Знаю ее очень хорошо! Если я она не питала в тебе этих глупых мечтаний, ты не смел бы обращаться с нею так фамильярно. Ступай, ничего не хочу слушать более, довольно!
Мартиньян не уходил, однако.
— Извините, мама, — сказал он, собравшись с духом, — но я не уйду отсюда, пока вы не дадите мне слова, что ничего не скажете Людвике. Я не желаю, чтоб она отвечала за мою вину.
— Это еще что за новости? Ты хочешь принудить меня? Как ты смеешь?
— Милая мама! — воскликнул юноша с жаром. — Я прошу, умоляю, а иначе, если вы не сделаете этого для меня…
И он замолчал.
— Ну и что же, если не сделаю? — спросила мать в сильном гневе. — Не думаешь ли ты грозить мне?
Мартиньян, который никогда еще не находился в подобных обстоятельствах, стоял молчаливый и понурый, дыхание у него захватывало — он не привык, чтоб кто-нибудь ему противился, даже родная мать… Он побледнел от напора чувств, губы затряслись. Пани Бабинская взглянула на него в этот момент и испугалась. Гнев утих, на смену ему явилось беспокойство матери; она бросилась к нему и обняла обеими руками.
— Что с тобой, дружок, что с тобой? — говорила она прерывистым голосом. — О, это все наделала негодная лицемерка! Да будет проклят день и час, когда я взяла ее к себе в дом!
Пользуясь этим настроением, Мартиньян стал на колени.
— Дорогая мама, умоляю вас, заклинаю, дайте мне слово, что ничего ей не скажете… Она никогда ни в чем не была виновата! О, если б вы знали…
Взор матери, казалось, вызывал сына на признание.
— Люся всегда была ко мне безжалостна, — продолжал юноша, — и в этом одном я мог бы упрекнуть ее. Правда, я виноват, что смотрел на нее, я не должен бы поддаваться чувству, которое она возбуждает во мне; но зачем же вы поставили это прелестное лицо, эти глаза, полные таинственности передо мною, молодым и неопытным и в продолжение долгих лет допускали меня упиваться этим запрещенным ядом. Она невиновна, она никогда не подстрекала меня, она меня отталкивала почти с презрением. Клянусь вам, дорогая мама!
Пани Бабинская значительно уже охладела.
— Ну, садись, успокойся, — отвечала она, — ты еще дитя, людей и света не знаешь. Если здесь кто виноват — ты прав — это я… Зачем мне было брать эту девочку. Натура ее матери, завлекшая моего брата, сказывается и в ней, и Людвика следует инстинкту. Но ты не говори мне, что она невиновна. О, пятнадцатилетняя девочка, которая сумела у меня за спиной и против моего желания научиться музыке и французскому языку, у которой хитрость и изворотливость отличительные черты характера, — эта девушка знала, что делала, отталкивая тебя. Она чувствовала, что это было наилучшее средство привлечь тебя. Могло ли когда-нибудь даже присниться тебе это глупое чувство, тебе, невинному мальчику, если б она не поджигала его? Пани Бабинская быстро встала и начала ходить по балкону. Сын молчал, погруженный в задумчивость.
— Нет другого способа, — продолжала мать. — Ты должен уехать с гувернером на несколько месяцев, а в это время мы придумаем средство раз и навсегда устранить опасность.
— Мама! — воскликнул Мартиньян. — Если с нею случится что-нибудь недоброе, я… я лишу себя жизни.
При этом восклицании двадцатилетнего юноши, произнесенном со всей силой первой любви, мать вскочила с кресла и залилась слезами. Сын подбежал к ней, целовал ей руки, но разрыдавшаяся Бабинская не знала, что делалось с нею: не ребяческая угроза тревожила ее, а гораздо более сила чувства, выражаемая этой угрозой.
Пан Бабинский, увидев эту сцену, остолбенел, колеблясь в первую минуту — бежать ли за водой, за доктором или браниться, считать сына виновником катастрофы или добиваться ее объяснения.
Он закричал только, ломая руки:
— Милочка, дорогая моя, что с тобою? И не зная еще, в чем дело, расплакался.
Но так как и люди начали уже ходить возле двери, то пани Бабинская из боязни различных сплетен, поддерживаемая мужем и уводя сына за собою, прошла в свою комнату, и дверь за ними затворилась.
В момент, когда, услыхав голос пани Бабинской, бедная сиротка убежала от Мартиньяна, она скрылась в свою комнатку, сама еще почти не сознавая, что делалось с нею. Бросив работу на диванчик, она задумалась, и слезы текли из ее глаз… Но недаром она прожила семь или восемь лет под надзором тетки — они многому научили ее, выработали в ней терпение, смирение, какое-то внутреннее спокойствие и религиозный фанатизм. Людвика верила в Провидение и подчинялась ему, научилась удерживать слезы, заглушать страдания, была зрелее своего возраста.
Она слишком хорошо знала тетку и не могла сомневаться, что недавняя сцена должна была повлечь за собою долгие упреки, брань, угрозы, явную злобу и преследования. Против всего этого у нее было только одно оружие — смирение.
Какое чувство возбуждала в ней известная издавна и более чем братская привязанность Мартиньяна, оставалось глубочайшей тайной, которой никогда не выдала она ни словом, ни взглядом. Обращаясь с ним крайне осторожно, она избегала его насколько могла, Давала ему понять неуместность выказывания нежного чувства, которым молодой человек преследовал ее, пользуясь своим положением. Все было напрасно: чем более она старалась не сталкиваться с ним, ускользнуть от него, тем он искуснее со своей стороны выискивал и рассчитывал встречи наедине с нею. Любимец родителей, веря в их неограниченную любовь, распоряжаясь самовластно в доме, Мартиньян мучил Люсю, которая вынуждена была предугадывать его затеи, чтобы от них защищаться. Не раз она просила его избавить ее от неприятностей, но юноша не обращал на это внимания. Печально было пребывание ее в этом доме. Тетка обходилась с сиротою, по принятой системе, чрезвычайно сурово, для блага самой девушки, как она выражалась. Одевала ее чрезвычайна скромно и не допускала ни малейшего украшения. Комнатка Люся возле гардероба была неудобнее всех в доме, или, как говорилось в палаце. Огромная, старая липа под самым окном, остававшаяся еще от прежнего сада, затеняла комнатку так, что в ней трудно было работать днем. Меблировка самая жалкая: простая некрашеная кровать, такой же стол, покрытый серой салфеткой, пара простых стульев, шкаф, старый диванчик, обитый пестрым ситцем. Но Люся так заботилась обо всем ее окружавшем, так умела все расставить, убрать, украсить каким-нибудь цветком в простом горшке или какой-нибудь собственной работой, что комнатка казалась красивою и как бы дышала молодостью. Но и это сердило пани Бабинскую: она даже в установке мебели и цветов видела кокетство, в любви к чистоте — какую-то бесполезную затею. Каждый раз, когда она видела у нее на столике книги, взятые у Буржимов, она ощущала сильную досаду. Насмехалась она над любовью Люси к литературе и учености, хотя девушка ни одним словом не обнаруживала того, что знала. Она не позволяла даже племяннице играть на фортепиано; все это служило предметом бесконечного ворчания.